Шрифт:
— Ах, да, я и забыла совсем. Вот только о том, что я тебе скажу, поклянись молчать, как если бы ничего я тебе не говорила. Бо коли Янка наш прознает, что мы с тобой о том гутарили — уж и не знаю, что он с нами тогда сотворит! Ох, не любит он отчего-то, когда про то говорят…
— Отчего же не любит? — не понял Митрась.
— А вот у него и спроси. Ой, нет, лучше не спрашивай! — спохватилась девчонка.
— Ей-Богу, никому не скажу! — горячо перебил Митрась.
— Так слушай же: оттого ляхи спужались, что про идола первым делом подумали. Про того самого, лесного, что мы Дегтярным камнем зовем. Знаешь ты про него, слыхал. Лежит он где-то в глуби лесов, совсем недалеко от нашей деревни, вот только никто не знает, где именно. И вот говорят люди, что тот самый идол пробудился от долгого сна и покарал тех разбойников, не стерпев бесчинства. Его-то и боятся злые паны, оттого-то и не трогают больше Длымь. А больше я о нем ничего не знаю, — призналась она с явным сожалением. И тут же сменила тон:
— Так помни же: никому! Ни единой душе — ни слова? Разумеешь?
— Угу, — кивнул Митрась.
— Не «угу», а помалкивай!
Огромные бездонные очи глядели на него так неотрывно и жутко, что Митрась тут же поклялся сам себе: никому ничего не скажет.
Глава пятнадцатая
Митрась и в самом деле никому ничего не рассказал. И не только потому, что боялся неведомого идола или хотел оправдать Леськино доверие. Просто не до того ему теперь было, другое лежало на сердце.
Это произошло в тот же вечер, когда Леська рассказала ему свою историю. Уже позднее, в глубоких сумерках, в Горюнцову хату пришли братья Луцуки со своей скрипкой. Янке они с детства были хорошими друзьями, да и Митраньке они оба нравились, особенно старший — Рыгор, или Рысь; меньшой, Санька, уж больно был порывист. И собой они оба были хороши — глаз радовался, на них глядя.
А более всего занимала Митрася их скрипка. Была она старая, заслуженная, потемневшего дерева, стертого по краю — там, где ее окаймляет тонкий черный ус, и особенно в том месте, куда скрипач кладет подбородок. Звук у этой скрипки был очень красивый — глубокий, мягкий, полный; слыша его, умолкали даже самые болтливые и беспокойные, особенно, если на скрипке игрались печальные, распевные мелодии. Скрипка досталась им еще от прадеда, братья очень ее берегли, держали закутанной в толстый шерстяной платок и выходили из себя, если кто-то чужой осмеливался к ней прикоснуться. Особенно горячился порывистый Санька.
А Митрася уже давно неодолимо тянуло к этой удивительной и недоступной скрипке, его давно томила тоска по этой чудесной музыке, и своей тоске он еще не умел найти ни объяснения, ни выхода.
Оба брата играли хорошо, но все же в Саниной игре слышалось больше тепла душевного трепета или сердечной боли — смотря, что он играл. Даже задорные плясовые звучали у него стремительнее и зажигательнее, чем у старшего брата; от его игры плясуны совсем не чуяли под собой ног и словно бы летали над землей.
И в тот вечер Митрась несказанно обрадовался, увидев у Сани подмышкой объемистый сверток в толстом платке.
— Вы и скрипку принесли? — воскликнул он, бросаясь навстречу гостям, и глаза его жарко вспыхнули.
— Тихо! Не лапай, — отстранил его Саня.
Митрась, немного обиженный, послушно отступил.
А гости меж тем уже приветливо здоровались с дядькой.
— Давненько вы что-то ко мне не заглядывали, — укорил их Горюнец.
— Да все не выходило как-то, — смутился Рысь. — Дела, видишь ли…
Хозяин лишь усмехнулся в темные усы: знаем, мол, что у тебя за дела такие. Митрась — и тот знал про застенчивую Касю Рутевич, на которую старший из молодых Луцуков заглядывался еще с лета.
— Ну да зато теперь вот вырвались, — выручил брата Саня. — Страх повидаться с тобой захотелось! Нам уходить ведь скоро; до самой весны, поди, и не увидимся.
— Надо же, как время летит! — вздохнул Горюнец. — Вот уж и зима на дворе…
— Десять деньков до Катерины осталось, а с Катерины мы уходим в извоз. Все уходят, — напомнил Рысь.
— Из молодых ты один остаешься, — добавил Саня. — Ну что ж, опять первым хлопцем на селе будешь!
— Хорошо вам смеяться, а Митраньку я на кого покину, хозяйство? Да и не могу я в извоз идти — задыхаюсь. А до солдатчины разок ходил, вы и сами помните.
— Ну что ты, это я так сказал, — начал оправдываться Саня. — Не в вину тебе. Послушай, Ясю! — оживился он вдруг. — Давай-ка ты споешь, а я подыграю, а?
Не дожидаясь ответа, он стал осторожно разворачивать скрипку. Митрась восхищенно смотрел на ее точеный корпус, узкий легкий гриф, с нетерпением ожидая чудных мелодий. Но Саня еще с минуту старательно натирал смычок кусочком ароматной затвердевшей смолы, осведомляясь при этом у Янки:
— Что петь-то будем? Про вербу, что ли? Или вот эту, «Шла девка до броду по воду»? Или нет, давай лучше «Калину», ты «Калину» любишь.
— Алесь, да ты что, там дыхание долгое! — перебил старший брат.
— Ничего, вытяну, — заверил Янка. — Я тихонечко… Сколько я певал уж ту «Калину» — и ничего!
— Ну, коли так, заводите!
И вот уже высоко взлетел, пронзив воздух, чистый голос скрипки, и полилась неторопливо красивая печальная мелодия. Затем в нее вступил мягкий, сдержанный, чуть приглушенный Янкин голос. Митрась заворожено слушал слияние двух голосов: скрипки и человека. Он не вслушивался в слова песни, да и трудно было их разобрать в распевах и переливах. Но он знал, о чем в ней поется: