Шрифт:
Павел Дмитриевич был ошеломлен. Не понимал, что на него нашло. Откуда вдруг такая податливость? Он совершенно растерялся. Струсил. Умолял не говорить жене. Ольга только смеялась, уверяя, что пострадавшая сторона – она. Наконец согласилась молчать при условии, что их отношения будут продолжены.
Что ему оставалось? Киселев попал в западню. Ольга вила из начальника штаба веревки, выманивала деньги и дорогие подарки – словом, была полной дрянью, и Поль возненавидел бы ее, но… Именно она дарила ему жаркие, запретные наслаждения взахлеб, о которых он забыл и помышлять, считая их прерогативой юности. Вдруг оказалось, что яркие краски возможны не только в шестнадцать. Что размеренные семейные отношения похожи на пиление дров и поедание опилок. Что Софи, какой бы милой и ласковой ни была, не может заставить его сердце биться, подскакивая от напряжения. Что все счастье мира соединено в один розовый бутон между лилий Ольгиных ног, и если его не пустят пастись там, он тут же умрет, захлебнувшись собственным желанием.
Долго так продолжаться не могло. Однажды Софи застала их вместе. Разразился один из тех семейных скандалов, когда каждый точно знает, что потерял. Госпожа Киселева лишилась веры в счастье. Поль – жены и возможности распоряжаться ее приданым. Ольга – крыши над головой, заботливой сестры и страстного любовника.
Софи уехала в Петербург и в воспитательных целях завела роман с князем Вяземским. Павел Дмитриевич стерпел, понимая, что не имеет права на ревность. Потом она кокетничала с Пушкиным и не только. Кавалеры вились за ней, как рой ос за горшком с вареньем. Муж ждал и писал покаянные письма. Он знал, что на самом деле Софи просто хочет его наказать. Но странное дело, какое-то безразличие поселилось в его душе. Чем дольше дулась жена, тем меньше это занимало. Киселев острее реагировал на успехи Ольги. А когда стало ясно, что та выходит замуж за графа Нарышкина, совсем взбесился.
Больно было всем. Но семья кое-как восстановилась над пышным склепом этого брака. Ольга нуждалась в титуле и честном имени. Лев Нарышкин, добрый малый, разоренный отцом, – в деньгах на карманные расходы. Каждый сделал вид, что доволен. Софи вернулась в Тульчин, и Павел Дмитриевич приналег на супружеские обязанности. Через год у них родился сын. Жизнь, казалось, налаживается. Временами он, конечно, вздыхал о розах и лилиях, но гнал от себя эти мысли. Пока на прошлом масленичном маскараде у Воронцовых в Одессе Ольга не сумела заманить его в ротонду зимнего сада и не заставила там предаться прежним грехам.
– Ведь ты меня любишь? Любишь?
– У тебя хватает наглости спрашивать?
Догадывалась ли Софи, что отношения ее мужа с сестрой вернулись на круги своя? Павел Дмитриевич пытался порвать связь. Всякий раз неудачно. Он возвращался к Ольге, стоило ей поманить его. И, отбегая в сторону, продолжал следить, не подаст ли она знак. Так тянулось до самой зимы. Внезапная смерть ребенка, нервная горячка жены, аресты во 2-й армии, его собственный вызов в Петербург и теперешняя неизвестность – показались расплатой за неустройство последних лет.
Поль предпринял отчаянную попытку жить семьей. Софи молода, у них будут еще дети. Если только… его не арестуют. При таком исходе он не имеет права ее губить. Супруга очень романтична. От нее можно ожидать самых нелепых проявлений преданности. Павел Дмитриевич вдруг подумал, что крепость избавила бы его от обеих – от жены и от свояченицы. Такая перспектива на мгновение показалась даже желанной.
Впереди замаячили огоньки высоких двойных окон. Кони встали.
Характерных черт в этом лице не было. Волосы, зализанные назад, чуть приоткрытый рот, но не как у людей тупых и рассеянных, а как у внимательно слушающих. Нос, вдавленный над переносицей. Настороженные, не располагавшие к откровенности глаза, в которых нет-нет да и мелькал странноватый огонек – не то воодушевление, не то помешательство.
– Вы, случайно, не католик? – Такой вот восторг на грани боли Александр Христофорович помнил с детства по иезуитскому пансиону. Он минутами являлся у некоторых преподавателей и служил признаком высокого молитвенного напряжения.
– С чего вы взяли? – удивился арестант, громыхнув ручными кандалами. – Нет.
– Так, показалось.
Следователи начали допрос.
– Имя, год рождения, чин?
– Николай Романович Цебриков. 1800-й. Поручик Финляндского гвардейского полка… Не был… Не говорил… Не участвовал…
Допрашиваемый твердо отпирался от всего. Никого не знал. На Сенатской оказался случайно. Увидел бегущих солдат. Скомандовал: «Стой!» Развернул против кавалерии.
Случай Цебрикова был сплошным анекдотом, и Александр Христофорович хорошо помнил его по первым дням расследования, когда «не участвовавших» отпускали под честное слово. Приехал в Петербург, вышел из дома, услышал выстрелы. Мимо россыпью пехотинцы спасаются от конницы. По офицерской привычке: «Рота! В каре!» Кто мог знать, что рота мятежная, а кавалергарды царевы?
Он всего-то и крикнул: «Вперед, карабинеры!» А уж злодеи-доносчики переиначили в «карбонарии». История обрастала подробностями, переходя из кабинета в кабинет и смеша следователей. Ступай, болезный. В другой раз глаза разуй!
Потом явились свидетели. Дмитрий Завалишин заявил, что видел Цебрикова в канун 14-го на собрании заговорщиков у братьев Беляевых. Те подтвердили:
– Ему поручено было бунтовать Финляндский полк.
– Он показался мне весьма странным, – рассуждал Завалишин. – Вспыхивал как спичка. Не давал другим говорить. Влетел пулей на середину комнаты и начал изливать досаду на правительство. Признаться, мне подумалось в первый момент, что он одержим.