Шрифт:
Восемь лет просидел Зилов с Репетюком в одном классе. Пять лет они не разлучались на футбольном поле — Зилов был левый хавбек, Репетюк центрфорвард и капитан команды. На матчах он шел в паре с правым инсайдом Потапчуком. Зилов знал и понимал каждое движение Репетюка. Вот он коротко кивнул головой налево — это он учтиво изъясняется с офицером. Вот он повел плечами, как бы стряхивая что-то — это он почему-то нервничает. Вот он напряг мускулы ног и выпрямился — сейчас он крикнет что-нибудь сердитое или же поощрительное.
— По хатам! — крикнул Репетюк вытянувшимся перед ним казакам. — Шагом марш!
Казаки вскинули винтовки на плечо и двинулись со двора.
Катря облизала потрескавшиеся губы пересохшим языком:
— Фу, как хочется пить… Как вам нравится Ленечка?… Что ж нам теперь делать?…
Зилов ничего не мог ответить. Выбраться с чердака, пока во дворе люди, и уж во всяком случае, до наступления ночи, не было никакой возможности. Пить хотелось, действительно, страшно. Но, очевидно, придется потерпеть, и не один еще час. Солнце пекло немилосердно, солома дышала жаром, как раскаленное железо, духота под стрехой казалась густой, пыль забивалась в нос и горло, разъедала глаза, одежда липла к телу, — было плохо.
Понемногу во двор начали приводить крестьян. Одних только мужчин. Стариков, пожилых, парней и подростков. Их заводили во двор и оставляли на середине его, в кольце австрийцев, под открытым небом, под жарким солнцем, в зное июльского дня. Репетюк с австрийским офицером и Полубатченко скрылись в здании школы. У двери, на ступеньке, сидел старичок учитель, седенький и сутулый; глаза у него слезились, он то и дело утирал их лацканом чесучового пиджака.
— Вишни!.. — тихо прошептала Катря. — Вишни вон там, поглядите…
Школьный дворик вдоль забора был обсажен кругом кудрявыми вишенками. Уродило в этом году щедро — деревья стояли почти сплошь красные: сочные, кислые и холодноватые ягоды заливали зелень ветвей. Под вишнями раскинулись целые заросли смородины и малины. Кусты вскипали красной пеной. Было лето. Красная ягода залила все.
Степана Юринчука ввели два казака. Он был в одной сорочке, расстегнутой на груди, босой и без шапки. За ним вели деда Микифора Маложона.
Через час двор выглядел как во время схода. Человек восемьдесят крестьян поджаривались посредине на солнце. Одному парнишке уже стало дурно, и его обливали водой у колодца, седенький учитель суетился возле с нашатырным спиртом. Несколько австрийцев стояли за воротами, не подпуская женщин и детей. Дети и женщины держались в отдалении, за изгибом дороги; оттуда с пригорка виден был весь школьный двор. Иногда ветер доносил плач и гомон.
— Я все равно не выдержу, — прошептала Катря. — У меня уже, кажется, голова кружится. Если я упаду в обморок, так, значит, тут и умру.
— Ничего с вами не сделается! — сердито огрызнулся Зилов. Сердце Зилова сжалось, и он чуть не заплакал — он чувствовал себя таким беспомощным. Грудь разрывалась от злобы.
Наконец на крыльцо вышел австрийский майор, за ним Репетюк и Полубатченко. Казаки и австрийцы вытянулись. Казаков было человек тридцать, австрийцев немногим меньше. Четыре пулемета стояли в четырех углах двора, направленные в центр, на группу крестьян. Выбежал денщик майора и поставил на крыльце под навесом маленький складной стульчик. Майор сел. Полубатченку Петрович вынес деревянную скамеечку. Репетюк вышел вперед и остановился на верхней ступеньке. В руках он держал пачку бумаг. Сельский атаман-староста — высокий, худой мужик с длинной черной бородой, бывший, еще в царское время, старшина, а теперь делегат съезда хлеборобов в Киеве, — тоже стал на ступеньки. Он снял шапку и поклонился народу.
Речь атамана была недолгой. Он только сказал, что бог повелел быть на земле спокойствию и порядку и кто того не держится, примет кару на Страшном суде.
Затем блеснул стеклышками пенсне и перелистал свои бумаги хорунжий Репетюк.
— Панове-громада! — крикнул он, как перед воинским строем. — Именем украинской державы и ее верховного вождя, его светлости ясновельможного пана гетмана всея Украины, и от имени командования дружественной императорско-королевской соединенной австро-германской армии, ее офицер конной службы штаба действующих сил седьмой венгерской кирасирской дивизии императора Австро-Венгрии Франца-Иосифа, начальник карательного австро-украинского отряда, майор Белла Кадель, просит сообщить вам следующее.
Содержание сообщения было несколько длиннее. Его хорунжий Репетюк прочитал по бумажке. В результате обыска, учиненного силами австро-гетманского объединенного карательного отряда, у крестьян села Быдловки обнаружено спрятанного, вопреки приказа об обязательной сдаче, оружия — два пулемета «максим», один пулемет кольт, винтовок русских — двенадцать, австрийских — сорок две, немецких — десять, японских — четыре, револьверов разных систем — двадцать три, обрезов — сорок. Фамилии виновных в хранении оружия Репетюк огласил тут же. Кроме того, в разграбленную во время «власти изуверов-большевиков» экономию сельского хозяина пана-добродия Полубатченко до сих пор не возвращено: лобогреек — две, плугов — девять, маслобоек — четыре, борон — семь, культиватор — один, центрофуг — три, кос — восемьдесят, грабель — сорок, лопат — пятьдесят семь, серпов — сто двенадцать, ведер — тридцать два, ламп «летучая мышь» — тридцать три; а также мебели из господских покоев: зеркало — одно, часы — одни, пуфов — четыре, ковров — восемнадцать, и разбит рояль системы «Братья Мизе». Таким образом всего на сумму восемь тысяч триста два рубля сорок копеек в золотой николаевской валюте…
— Зеркало, оно разбилось… — крикнул Микифор Маложон.
— Что? — остановился Репетюк.
— Зеркало, говорю, разбилось в тот же день, когда взято, — вздохнул Микифор Маложон. — Я его только во двор и вынес, ей-богу, как перед образом, побей меня гром, чтоб люди, как бы это сказать, повеселились, то есть глянули бы каждый на свое, так сказать, отражение… Прислонил, значит, к двери, а дверь кто-то как толкнет, — оно, значит, как ахнет, ну и вдребезги, резало-пороло, прямо-таки в песок…