Шрифт:
– Нежана… Это я, Заяц. Ты пришла ко мне во сне, лишила меня покоя… Я вернулся в Гудок, чтобы найти тебя… Чтобы узнать, как ты. Жива ли, здорова ли… Ты помнишь меня?
За забором послышался всхлип.
– Зайчик…
Цветанка стояла ошарашенно-счастливая и немая, слушая, как её первая любовь плакала. В бурном потоке этих всхлипов дышала солоновато-сладкая радость и схваченная дуновением зимы летне-вишнёвая тоска, и Цветанка поняла: её вопрос «помнишь меня?» был излишним. Разве так могла плакать женщина, которая забыла?
Ладонями Цветанка ощутила сквозь толстый слой дерева жар рук Нежаны… А может, просто хотела это чувствовать, и воображение подменяло действительное желаемым. Впрочем, неважно… Запах Нежаны сочился через дырочку от сучка. Припав губами к этой дырочке, Цветанка ловила его, а исступлённый плач рвал душу в клочья.
– Нежана, милая… Отчего ты льёшь слёзы? – низким, охрипшим от клокочущего негодования голосом выдохнула воровка в отверстие. – Скажи мне, кто виноват… Кто тебя обижает? Я разорву его… Я теперь многое могу!
Её когти оставляли на дереве глубокие царапины, а клыки скалились, превращая рот в звериную пасть… Хорошо, что Нежана этого не видела – перепугалась бы до смерти.
– Зайчик мой… Помню ли я тебя? – дохнул из дырочки заплаканно-счастливый ответ. – Да не было такого дня, когда я бы о тебе не вспоминала… Ты прочитал то письмо, которое я послала тебе со служанкой?
Ту берестяную грамоту сожрал печной огонь, но он не смог уничтожить слова, которые были выцарапаны писалом на берёзовой коре. Нет, даже не на коре они были написаны, а горели на сердце Цветанки пламенными письменами. Сверля дырочку в заборе сухими, горящими глазами, Цветанка глухо прочла наизусть:
– «…Но тебя я помнить буду и при светлом месяце, и при ярком солнце, и под частыми звёздами, и на одре смертном ты будешь в мыслях моих. Всегда ты жить будешь в сердце моём как друг возлюбленный. Суждено Бажену стать моим мужем по закону людскому, а ты станешь им по велению сердца – в душе моей».
– Каждое слово – правда, – нежно прошелестело из отверстия. – Ты думаешь, девичья память коротка, а сердце забывчиво? Нет… Нет! Ты… мой Зайчик…
Всё было так, словно они только вчера расстались, будто всего одна ночь прошла с того дня, когда Нежана под шатром из листвы угощала Цветанку-Зайца вишней в меду и яблоками, учила её буквам в укромном, заросшем уголке сада, неохотно откликаясь на зов няньки. И вновь – солёно-сладкий поток всхлипов вперемешку со смехом, который заструился по жилам Цветанки огненным лихорадочным зельем и поднял дыбом все волосы на её теле. Ей захотелось перемахнуть через забор, но… Проклятые когти и клыки.
– Душой и сердцем я звала тебя… Каждую ночь звала, Заюшка. Все эти годы!… Значит, ты услышал мой зов… Говоришь, ты видел меня во сне?
– Да… Видел, моя горлинка, – проговорила Цветанка. – Во сне этом ты спросила, помню ли я тебя. И с той ночи засела у меня в душе неотступная тревога – что с тобою, жива ли ты, здорова ли, счастлива ли…
– Жива я, – последовал ответ. – Да только не жизнь это. Света белого я не вижу, красному солнышку уж не рада. Забери меня отсюда, Зайчик… Укради меня! Иначе погибну я здесь… Руку на меня поднимает Бажен, петь не даёт в саду. Даже душит порою! Сожмёт горло, потом отпустит – чтоб голос мне отдавить. Я после этого седмицами хриплю… Ненавидит он мои песни лютой ненавистью: вообразил себе, будто у меня полюбовник есть, и я его пением своим призываю. А нет у меня никого – просто не могу я без песен, задыхаюсь!
– А как же родители? – захлебнулась удушающим комом возмущения Цветанка. – Рассказала бы им про мужа – про то, что он с тобой вытворяет… Может, поняли бы они, какому извергу тебя отдали, и заступились бы?
– Ах, Зайчик, если бы! – последовал горький ответ. – Я сразу им пожаловалась, как только началось всё это, да только какой в том прок?… Родители сказали: муж бьёт – это значит «учит». Значит, за провинности мои какие-то наказывает, и я всё со смирением и покорностью принимать должна и исправляться, чтоб его больше не гневить. А батюшка ещё и пожурил меня за то, что жалуюсь. Так уж повелось, обычай таков семейный, и я, дескать, жаловаться не должна, а должна на ус мотать и думать, чем я мужу не угодила, да в следующий раз умнее и покорнее быть, чтоб немилость его не навлечь. Ох, ежели Бажен узнает, что я тут вновь пела – быть мне снова битой… Не могу я более с ненавистью к нему жить! Или на себя руки наложу, или ему яду подолью – и тогда прощай, моя бедная головушка… Не вынесу я этого больше, Заинька. Забери меня отсюда!
Эта жаркая мольба властно сжала сердце Цветанки, и она, позабыв и про когти, и про клыки, одним усилием воли сделала невидимые ступеньки из хмари. Дыхание ярости едва не сдуло её рассудок, как пушинку: этот сытый кабанчик с жирком на боках смел бить Нежану! Её, нежную, тонкую, беззащитную, серебряноголосую птаху-певунью… Вспороть ему пузо, выпустить кишки и повесить его на них! К лешему такие «семейные обычаи»!
В мгновение ока она очутилась по другую сторону забора, перескочив его по невидимым ступенькам. В отблеске малинового заката дремал сад, одетый в сверкающее кружево инея, и под низко свесившимися белыми ветвями яблони стояла ошарашенная прыжком Цветанки Нежана, одетая с княжеской роскошью – в богатой шубе с большим пушистым воротником, отделанной с лицевой стороны золотой парчой. Шея и щёки её были укутаны белым платком с серебряной вышивкой, а на меховом околыше шапки блестели искорки инея. По затрепетавшей душе Цветанки пошла ласковая рябь от созревшей, как распустившийся цветок, красоты этой девушки. Бледность не портила её, даже украшала, подчёркивая огромные, глубокие и таинственные, как тёмные омуты, глаза. Никакая зимняя стужа не могла заморозить жаркой вишнёво-летней бездны её взора, устремлённого на Цветанку со смесью изумления, тоски и счастья. Словно не видя ни клыков, ни жёлтого Марушиного отблеска в зрачках воровки, она шагнула к ней решительно и отчаянно, будто в пропасть, и повисла на её шее сладкой тяжестью. Её смежённые ресницы дрожали, а губы тянулись к Цветанке, прося поцелуя, которым та без раздумий тут же жадно накрыла их.