Шрифт:
прочтены и изданы все его (Пушкина. – М. Т.) творческие рукописи, проделана работа, объем и научный уровень которой трудно переоценить. Его (собрания сочинений) выпуск – настоящий научный подвиг.
Сейчас, полвека спустя, недостатки этого издания очевидны… Но очевидно также, что мы сейчас не располагаем научным коллективом, даже отдаленно сопоставимым с тем, который готовил первое, –
резюмировал Лотман [43] .
43
Лотман. Указ. соч. С. 123–124.
Парадокс 30-х годов обнаружил себя в Пушкинском юбилее, как теперь говорят, «в натуре». Под спудом объявленной унификации амплитуда культурных состояний была огромна. От «ликбеза» и малограмотности до энциклопедической образованности, ныне почти исчезнувшей, и научного дерзания. Время «пост», отменив многие идеологические запреты, а заодно и критерий достоверности в пользу культурной вседозволенности, оказалось жертвой культурной энтропии…
Странным образом выход академического издания Пушкина уложился как раз между двумя самыми репрессивными годами советской власти: 1937-м и 1949-м.
Разумеется, публикациями классика дело не ограничивалось. Не было периодического издания, которое не посвятило бы Пушкину специальный номер или подборку. Таким «спецам», как упомянутый выше Кирпотин, приходилось писать на разных уровнях – от биографии поэта для Гослитиздата до популярного «Огонька» и официальных «Известий». Тынянов, самый «пушкинский» из племени пушкинистов, начал роман о Пушкине.
Театр, как драматический, так и музыкальный, в свою очередь не мог не отдать должное юбиляру. В Ленинграде Театр им. Кирова (ныне Мариинский) показал, к примеру, целую декаду опер на пушкинские сюжеты плюс балет «Бахчисарайский фонтан». Национальные сцены не отставали. Трудная для сцены драматургия Пушкина тоже нашла своих истолкователей.
Но я хотела бы напомнить о роде сценического искусства, которое тогда имело мастеров и благодарную аудиторию, а нынче, если не считать юмористов, почти вышло из употребления. Это искусство художественного чтения. Можно было бы подумать, что чтецкие вечера, проходившие с аншлагами, были функцией малограмотности страны, но это вовсе не так. Чтение было в высшей степени изощренным искусством. На вечера Журавлева, Шварца, Яхонтова стремилась самая рафинированная публика. Это была встреча со знакомым текстом, каждый раз сулящая неожиданные глубины. Скажу смело: изо всех и разных фрагментов сценической Пушкинианы за долгие, долгие годы в моей театральной памяти остались, как снежные пики, Уланова – Мария в «Бахчисарайском фонтане», Печковский – роковой и обреченный Германн (больше ничем значительным на академической кировской сцене он не отметился), а также позднейшая сценография Давида Боровского к опере «Борис Годунов» в театре Ла Скала (которую я видела, к сожалению, в отрыве от спектакля).
Сюда же относится и чтение Яхонтовым «Моцарта и Сальери». «Маленькая трагедия» казалась у него большой, полной мысли и почти инфернальной – не просто зависть или ревность, а сугубое нарушение миропорядка «беззаконной кометой» гения. До сих пор помню его тембр и слышу интонацию – дьявольскую и нежную, таинственную и отрешенную: «Ты уснешь надо-о-лго, Моцарт!»
Так что диапазон от какого-нибудь дежурного мероприятия до вершин искусства был огромный. По тому же капризу личной памяти из впечатлений зрительных упомяну вошедшего в классику лицейского Пушкина с гравюры Фаворского с оком, пророчески прорезавшимся у виска; изящную, почти легкомысленную (если бы не кивок в сторону рисунков Пушкина) графику Кузьмина к «Евгению Онегину» и портрет Ульянова с витиеватым названием «Пушкин с женой перед зеркалом на придворном балу» – со столь же сложной, но точной композицией, отягощенный скрытыми смыслами, но светлый и легкий по колориту, как огонь свечей.
На самом деле визуальный (он же иногда и вкусовой) охват юбилея отличался той же безразмерностью. От кондитерской фабрики, подарившей детям шоколад и фигурки «Сказки Пушкина», от стилизованных миниатюр Палеха, от книжной графики и мелкой пластики он простирался до задач «монументальной пропаганды». Если вспомнить бесчисленные выставки-передвижки и альбомы-самоделки, то можно смело сказать, что для всего художественного и оформительского цеха во всех его ипостасях Пушкин тоже стал кормильцем и поильцем. В эпицентре юбилейного бума ожидаемо оказался вопрос о памятнике [44] :
44
Апокриф о цензурных поправках к памятнику, на котором «первоначально был изображен Пушкин с томиком своих стихов, затем томик Пушкина был заменен томом Сталина, затем книга снова стала пушкинской, зато фигура сталинской, а на последнем этапе вместо стихов Пушкина в руках Сталина оказался „Краткий курс…“» (Молок. С. 84–85).
«Бахчисарайский фонтан»: Мария – Г. Уланова, Вацлав – М. Габович.
У москвичей как-никак был свой Пушкин. Маяковский недаром заметил: «На Тверском бульваре / очень к вам привыкли». Действительно привыкли. На другом конце бульвара, у Никитских ворот, стоял каменный, сурово упрощенный конструктивизмом Тимирязев С. Меркурова, в сравнении с которым силуэт Пушкина представлялся живым, даже интимным. Памятник был обжит (моя первая детская песочница, к примеру, непринужденно располагалась почти у его подножья). Он составлял такую же примету площади, как старый (еще не снесенный тогда) Страстной монастырь, как сравнительно новое здание «Известий», кинотеатр «Центральный» на одном углу и аптека на другом; у него даже было фамильярное прозвище «Пампуш на Твербуле», в 30-е, впрочем, уже подзабытое.
Ленинград, напротив, такого признанного населением памятника не имел, так что некоторый комплекс саднил. Болельщики северной столицы подвергли памятник Опекушина строгой критике. Самые нелицеприятные слова принадлежали писателю Каверину: «равнодушный памятник». «Перед нами скорее опоэтизированный чиновник, нежели поэт» [45] . Меж тем «город пышный, город бедный» справедливо считал себя наследником Пушкина не менее, чем Москва, и достойный памятник поэту был делом чести.
45
Цит. по: Молок. Пушкин в 1937 году. С. 57.