Шрифт:
Мифы — великие деревья-призраки, взращенные в сонном сознании, нуждаются в творческой атмосфере веры. Одно слово сомнения может заставить их уйти обратно в землю, пока они не окрепли в душе целого народа. Игра — это вера, не утерявшая своей переменчивой гибкости и власти. Для игры необходимо, чтобы от слов «пусть будет так…» и «давай играть так…» вселенная преображалась.
Поэтому слова: «Если скажете с верой горе: приди ко мне…», можно сказать и так: «Будем играть так, что гора пришла ко мне», и это будет то же точно.
Понятия игры, мифа, религии и веры неразличимы в области сонного сознания.
Дети, жизнь которых не обставляется религиозными обрядами и символами, пришедшими свыше, сами создают свои служения и таинства.
Маленький пастух Ретиф де ла Бретонн воздвигает жертвенники богам в пустынных полях, а маленькая Жорж Занд устанавливает культ некоего бога «Карамбы», созданного ею.
Аделаида Герцык дает тонкую и прозрачную картину, разоблачающую возникновение религиозных обрядов.
Константин Бальмонт
СИБИЛЛА
Она пришла ко мне в белой одежде и вся осиянная белым светом, спокойно подошла ко мне близко-близко, ибо в этой близости был только лунный свет, белый, холодный, спокойный, о, спокойный в самой взволнованности. Лунный луч обнимает лепестки ночного цветка, не предавая ни его, ни себя нескромности многих, мимо скользящих взглядов. Лунный свет облекает весь мир — вздымая, вознося глубинное. И волны тянутся к Луне, хотят быть с нею. Но нет в их волнении — душности солнечного дня.
Она заглянула мне в глаза и сказала: «Вы мне снились не однажды, и вы мне снились именно таким». Она говорила это мне простым человеческим языком, но, чудилось мне, она говорит слова свои — себе, а не мне. Они доходили как будто издали, из сказки, из воспоминанья, из неведомой глубины.
И хоть душа моя говорила ей «ты», чувствуя, что вот, наконец, опять, через долгие сроки, подошла родная душа, я сказал этой, в белой одежде, простым и далеким человеческим голосом: «Будьте доброй гостьей и прочтите мне одну из своих напевностей».
Она ответила: «Я чувствую весну… Дымка идет…» И голос ее, задержанно-страстный, проговорил:
Женщина там на горе сидела, Ворожила над травами сонными… Ты не слыхала? Что шелестело? Травы ли ветром склоненные… То струилось ли море колоса? Или женские вились волосы? Ты не видала? Что-то шептала… руду унимала? Или сердце свое горючее? Или в землю стучалась дремучую? Что-то она заговаривала, Зелье быть может заваривала? И курился пар — и калился жар — И роса пряла… и весна плыла… Ты не слыхала? Ветер наверно знает, Что она там шептала, Ветер слова качает — Я их слыхала. Мимо, мимо идите! Рвите неверные нити! Ах, уплывите обманы! Ах, обоймите туманы! Вырыта здесь на холме Без вести могила, — Саван весенний мне Время уж свило… Ах, растекусь я рекою отсюда, Буду лелеять, носить облака… Ах, не нужно зеленого чуда — Небу я буду верна… Мимо, мимо идите, Вечные, тонкие нити — Солнце меня не обманет, Сердце меня не затянет… Ветер развеял слова… Хочет молчать тишина. Это настала весна.Я слушал зачарованный. Так, значит, это правда. Она тоже мне снилась, эта Сибилла. Именно такой. Еще два года тому назад в маленькой книге, напечатанной в Петербурге, под названием «Цветник Ор» я прочитал несколько стихотворений, подписанных именем Аделаида Герцык, и тонко-нежный образ поразил мое воображение белым своим сиянием, лунной чарой.
Если в белом всегда я хожу, Не затем, чтоб меня полюбили…. Если долго сижу у окна, То не жду, не зову никого я, — И веселой бываю когда я, — Не людьми и не к людям светла я…Сколько девической, вечно-девственной тоски. Сколько тайного познания, предчувствия, неслиянности с теми, что идут и проходят, с тем, что, названное, умирает. Земная девушка — женщина. И однако же лунная, и земная, Сибилла.
— Это весна? — спрашиваю я.
— Это весна, — шелестит ответ. И словно нежно раскрываются цветочки на вербе и листочки на березе.
— Еще напевностей, — говорю я пришедшей. Но больше напевностей нет. — Я больше не пою, — говорит она. — Почему? — Узнала счастье.
— Ну скажите мне о счастье.
И тот же голос, близкий и далекий, медлительно повествует, жалуясь, что знает, знает, знает страшную сказку, чье имя есть счастье.
Дева, тихая Дева! Что ты все дома, днюешь? Днюешь дома, ночуешь? Счастье мне прилучилось. Счастьем душа осенилась. Надо с ним дома сидеть, Дома терпенье терпеть. Дева, избранная Дева! Молви, какое же счастье? С виду, как шар огнистый… Тронешь — огнем опаляет, Глянешь — слеза проступает. Ох, сиротинка Дева! Лютое, знать, твое счастье? Счастье мое неизбывно. Век унимай — не уймешь! Век заливай — не зальешь! Душу поит мне струями зноя — Нет с ним покоя. Дева! Трудная Дева! Ты бы его удремила! Как же его укачаешь? Хватом его не охватишь, Словом молить — не умолишь. Знаю — его катаю, Сердцем-умом привыкаю… Дева! Умильная Дева! Что же ты петь перестала? Что же и петь близ счастья? Песни сами играют, Жизнь да смерть закликают. Прежде, бывало, ночи Реют темны темнисты, Звери кругом зверисты, Лешие бродят думы… Песнями их разгоняешь, Песнями тьму просветляешь. Ныне же — ярое небо Гудом над сердцем стало, Все, что и встарь певала, — Счастью пошло на требу. Только б за ним углядеть! Где уж тут петь!