Шрифт:
Когда за боярским столом остались лишь Оболенский, Хлызнев да Серебряный, Шуйский зачерпнул из ендовы полный черпак вина и, не переливая его в свою чашу, хлобыстнул одним духом, как будто выплеснул за спину. Отдышавшись, зевнул — до слез, натуженно выжевал искореженным ртом:
— Разбеглись… Се их Щеня распужал! Он на конюшню, а они под образа! Ну хрен по хрену!.. Мы Рюриковичи, князь! Мы — как персты в кулаке! — Он сжал кулак, повертел его перед своими глазами, показал Владимиру — тот ободренно улыбнулся. — Нас нелегко одолеть! А тем соплехлебам он споро хребет сломит!
— Я всегда помню, что вы, Шуйские, меня с матушкой из темницы вызволили, — сказал льстиво Владимир. — Матушка ежелет на помин сродников твоих в Свято-Троицкий монастырь вклад делает.
— Отец твой в цепях помер — вот жаль! — вздохнул Шуйский. — Смелой души человек был князь Ондрей! Не доверься тогда он Елене… на слово ее…
— Не против престола шел — оттого и доверился, — сказал Челяднин. — Себя оборонить хотел.
— Не против престола? — Шуйский долгим взглядом уперся в Челяднина. — Пошто же сразу к ее ногам не притек?.. Не доверился богу и судьбе? Рать поднял?!. К новгородцам пошел?!
— Елене он верил, — спокойно, как и прежде, сказал Челяднин. — Любимцев ее страшился. Телепнев больно ко многому руки простер тогда… А Елена Телепневу благоволила…
— Батюшка мой не искал вреда престолу, — сказал свое слово и Владимир, но видно было, что сам он так никогда не думал, а только повторил мысли Челяднина.
— Эка, заладили! — Шуйский тряхнул головой, взял с блюда кусок мяса, запустил в него зубы… В наступившей тишине громко раздавалось его яростное чавканье. Виночерпий плеснул ему в чашу вина, Шуйский запил, утер ладонью засаленные губы, зло обкосил Серебряного, за ним и Оболенского.
— Твой сродничек, Серебряный, и твой, Оболенский, лагоду сию нам устроил! Не вздурись он властью, не собери полки проть князя Ондрея!.. Да что — полки?! Не завлеки он лукавством его на Москву, посулив Еленино прощение, быть бы Старице крепкою вотчиною! Эх!.. — Шуйский пьяно закинул руки за голову, выпятил грудь, блаженно вздохнул. — Сел бы я на коня да и отъехал к иному господарю!.. Как бывало ранее, при дедах и отцах наших: не сдружился с московским князем — отъехал к тверскому… А с тверским не поладил — к ярославскому!
— Оттого-то и пировало на Руси всякое воронье: то печенеги, то половцы, то татары! — холодно бросил Челяднин.
— Сие верно, боярин, — так же холодно согласился Шуйский. — Ну а ныне пируют Темрюки да балахвосты! А мы, Рюриковичи, соль от соли, мы — корни и ветви великого древа, что зовется Русью, смотрим, терпим и ждем топора. Топора!.. — крикнул он и вдруг сник, будто что-то сломилось в нем — какая-то подпора, на которой все это время держались и его злость, и негодование, и трезвость. Борода его распласталась по кафтану, придавленная поникшей головой, руки упали вниз, будто вовсе оторвались, даже казалось, что он и сам вывалился из кафтана, оставив на шелковых застежках горловины одну только голову.
— Что ж, пора и честь знать, — сказал, поднимаясь из-за стола, Челяднин. — Вам от заутрени в поход, мне — в путь. Славной победы желаю вам, воеводы, и да убережет вас бог от шальной беды! В живе и здраво хочу узреть вас всех на Москве. Тебе, князь, великая благодарность и низкий поклон за гостивство… — Челяднин низко поклонился князю. — За честь, за величание!.. Вам також, воеводы!..
— Путь твой на Ржев, боярин, — сказал Челяднину Владимир. — Не обмини Старицы… Заверни, поклонись матушке. Вздраве, скажи, я и в печали о ней! Пусть молится обо мне… И женишке перекажи мое слово любезное и печаль мою о ней. Дело ратное, скажи, захватило меня. Поуправимся с крепостью — на рысях прискочу. И еще скажи: царской милостью я оделен и с царем поруч на крепость иду. Пусть молятся обо мне!
Челяднин подъезжал к Москве по Можайской дороге. Ночь он отночевал в Звенигороде — у городского наместника, а утром чуть свет отъехал на Москву.
С радостью и облегчением проводил его со своего подворья звенигородский наместник. Отлегло у него от души: думал небось, загостится опальный боярин… Трусил наместник, берег свою голову. Знал он добрую старую заповедь — не лезь зернинка меж жернова, — и жил по этой заповеди. Да Челяднин и не обиделся на негостеприимство наместника, подумал лишь с горечью, отъезжая: «Застращал царь-батюшка! Уж и гостеприимством боятся провинить!»
Покидая Звенигород, Челяднин прежде заехал в монастырь Савы Сторожевского — поклониться Спасу нерукотворному…
Знаменит был сторожевский Спас… Написал его лет полтораста назад иконописец Андрей Рублев по слову самого Савы Сторожевского — основателя и первого настоятеля монастыря, и пошла с той поры по всей русской земле молва о добром Спасе звенигородском, который одним своим взглядом приносит людям радость и утешение.
Впервые увидел Челяднин эту икону лет сорок назад, когда сопровождал отправившегося на моление по подмосковным монастырям великого князя Василия, отца нынешнего государя, и с тех пор уже ни разу не преминул Звенигорода, не преклонив головы перед поразившим его образом.