Шрифт:
— Как же, отче?.. — растерянно глянул на него Челяднин. — Помилуй бог! Любовь к отечеству?!.
— Истинное отечество — вера, сын мой. Толико ею должен жить творитель, ею питаться… Любовь к злату и славе сделают его слабым, жажда райской обители — бесстрастным, понеже людская беспорочность единообразна, яко нетекущие воды озера. Феофан был могуч в письме, вознесен надо всеми искусностью, да не чужд был он славы и злата. Имя свое высоко воздвигал, честь свою держал ревниво — через то не дано ему было горнее, ибо что высоко в человецех, мерзость есть перед богом.
— Разве просуг — не дар божий? Како же господь обрекает его забвению?
— Господь одаривает и зрит — куда дар его смертный простой устремляет? Ко его ли божественным высям, брегя и лелея в душе своей ниспосланную ему благодать, иль на пристяжание земных радостей и благ? Пристяжателей господь обрекает, како и обличителей. Несправедливы бо суть они. Злых наказует, ибо зло творителя — оружье для злых. Добрых развенчивает, ибо истинное добро в руце божией. Мнози призванных, как писано, мало же избранных.
Монах вдруг смолк, опустил голову, пряча глаза… Омраченность своей души он не хотел выказывать ни богу, ни человеку.
— Пошто рек мне о сильных, ведая, что я боярин? тихо спросил Челяднин.
— Не тебе рек, сын мой, — богу. Ты же боярин, обаче сила твоя не в том. Сила твоя в разумении бога. К богу придешь ты…
— Пошто речешь так?!
— Вижу тя… Душу твою.
— Имя мое знаешь?
— Не ведаю имя. Имя твое — от людей, душа — от бога. Имя может быть высоким, душа — низкой.
— Спаси бог, святой отец!
— Пошто благодарствуешь? Не лестью дарю… Душу твою узрел пред ликом его. Не сокрыти от глаз его нечисти и двудушия. Притворник жалок пред ним, чистый — просветлен.
— Не чист я, отче…
— Истинно, сын мой… Найблаг токмо един бог. Помолимся, сын мой, во имя его, да спасет он нас!
Монах принялся усердно молиться. Челяднин тоже прочел молитву… От скопившейся в храме тишины позванивало в ушах — это отвлекало Челяднина. Молитва его получилась нестройной, с пропусками… Он укорил в душе себя, сосредоточенно, слово в слово повторил молитву.
Монах словно забыл о нем… Челяднину хотелось попрощаться с ним, но отрывать его второй раз от молитвы он не решился. Тихо отступил, последний раз посмотрел в глаза Спаса — они истово, как благословением, осенили его спокойствием.
Было около полудня. Оттепель расквасила дорогу, лошади шли тяжело, а Челяднин все торопил, торопил своего возницу.
— Да уж не даю им, борзым, передыху, — оговаривался по-доброму возница.
— Погоняй, погоняй!..
— Эка докука! Верст-то десять — не боле…
Возница вез боярина от самых Великих Лук и давно приноровился к его покладистости. Мог и поворчать, и посамовольствовать — все сходило ему с рук. Даже советы решался давать боярину, которые тот, так же как и его ворчание, принимал со спокойным молчанием.
— В деревеньку бы завернуть — поснедать?!.
— Погоняй, погоняй!.. Не помрешь за десять верст.
— А деревенька-то ладная! Видать, дворовая?! 52 Наши, луцкие, — тожа кадась ладными были… Нынеча совсем зануждились… По дву раза на году походы, и все через Луки. Последний хрен без соли доедаем!
Челяднин не слушал возницу; закутавшись в шубы, полулежал на войлочном приспинье саней — напрягшийся, зоркий…
По дороге тянулись обозы — в Москву, из Москвы… Возница не пропускал ни одного встречного.
— Эй, московиты, — кричал он, — пошто Москву отодвинули? Еду-еду — никак не доеду!
— К доброму гостю Москва сама навстречу катится, а от худого — пятится! — отвечали обозники.
Челяднин вздрагивал от громких выкриков возницы, отрывался от своих мыслей, начинал смотреть на дорогу, на заснеженные поля, гладкие, как натянутый холст… Дышалось легко: оттепельный воздух был жесток, но свеж и лишь чуть прохладен. Челяднин думал о царе, о его неожиданной перемене к нему, думал о Курбском, о его отчаянье и страхах перед царем, думал о князе Владимире, о его матери — княгине Ефросинье, с которой свиделся в Старице, заехав туда по просьбе князя. С княгиней проговорил он чуть ли не всю ночь. Раньше ему никогда не доводилось говорить с Ефросиньей, и видел-то он ее мельком всего несколько раз: за мужем, князем Андреем Старицким, жила она незаметно, а после смерти его вовсе затворилась в Старице, не выезжая даже на богомолье. Последний раз Челяднин видел ее лет пятнадцать назад, на первой царской свадьбе… Тогда она всех привела в ужас, явившись на свадьбу с распущенными волосами. После гибели мужа Ефросинья дала обет до конца жизни быть в волосах 53 и все восприняли это не только как горькую странность ее души, но и как тайный вызов царскому дому. Однако никто не думал и не ожидал, что Ефросинья посмеет и в открытую так дерзко повести себя.
Челяднин помнил, как еще при венчании Ивана на царство — незадолго до его свадьбы — митрополит Макарий отстранил Ефросинью от поднесения ему царственной цепи — из-за ее распущенных волос, — и как просил потом, на свадьбе, убрать под убрусник волосы и не омрачать царю радости напоминанием о жестоком зле, к которому он не был причастен.
Как тогда ответила Ефросинья митрополиту!.. Помнит Челяднин ее страшные слова: «Церковь святая печалуется о клятвопреступниках?! Не потому ли, что сама благословила их злодеяния?»