Шрифт:
– А что тебе годится? – с энтузиазмом спросил Ешка и вмиг оказался возле Адели.
– Да хоть кусок ржаного хлеба! Хоть горшок кислого молока! Я ко всему за эти годы приучилась.
– Может, тебе и кваша годится? – с подозрением спросил Ешка, которого смутила съедобность шампуней Паризьены.
– Привези – посмотрим, – ответила она.
– Не слушай его! – вовремя вмешался Мач. – Он ведь и впрямь привезет ведро кваши! А ты знаешь, что это такое? Молоко, закисшее вместе с перловой кашей! У тебя же вся каша в волосах останется!
Маркитантка метнула в цыгана такой взгляд, что Ешка вместе с конем попятился.
Получив от Сергея Петровича дополнительные инструкции насчет продовольствия, а от Мачатыня – насчет дороги, Ешка ускакал, а прочий эскадрон отправился искать отмель.
И в непродолжительном времени она отыскалась.
Но вот только вышел к ней эскадрон не с той стороны. Она тянулась шагов на сто по противоположному берегу. Речка в этом месте, перед крутым поворотом, разлилась широко и неглубоко – если знать место, можно было перейти вброд.
Тихо было возле той отмели, так тихо и ласково, словно не горели за лесом пожары, не разоряли хуторов. Светило там добрейшее солнце, пели непуганные птицы, и наездники вдруг ощутили, что совершенно ни к чему здесь человеческие голоса. Да и потребность в словах вдруг куда-то подевалась… Лишь Адель предупредила, что вон на том конце отмели будет купаться – и это означало, что туда совать нос не стоит.
Так что мужчины пока через речку переправляться не стали. Да и Фортуну свою Адель с ними оставила.
Мач забрел в лес, радуясь незыблемому покою, окружившему его и качавшему душу на невидимых волнах лесных запахов. Брел он куда глаза глядят вдоль той границы между деревьями и подступающей к отмели травой, что поросла высоким, выше головы, иван-чаем, а в нем светились и веселились ромашки. Раздвинув стену иван-чая, Мач думал, что окажется опять на отмели, но попал на полянку.
И до чего же она была хороша…
Некошеная трава, уже слабевшая под собственной тяжестью, откликалась на каждый вздох ветра. Вовсю цвели медоносы – и яркий высокий клевер, и желтый донник – целебная трава, и донник белый – не приведи Господь скормить его скотине… Мач разглядел в переплетении стеблей алую слезку земляники, нагнулся за ней – и тут земля так властно потянула парня к себе, что он бросился ничком в высокую траву и весь пропал в ней.
У самого его лица цвела белая кашка. Пчела, только что кружившая над кистями донника, осторожно опустилась на нее и, щекоча нервными лапками упругие лепестки, раздвигая их, пила сок, пила жадно и нетерпеливо.
Мачатынь выпутал из травинок земляничину и положил в рот. Она таяла, эта сладчайшая, на солнце зревшая ягодка, и ни у одной ягоды в мире не было такого аромата, как у лесной алой слезки.
Жаркий дурманный полдень плыл над поляной – и засасывала в себя душу человеческую торжествующая, всевластная зелень.
Мачатынь не ощущал больше ни своего тела, ни своего дыхания, да и были ли они, тело и дыхание? Все растворилось в дрожащем воздухе, в высоких травах. И он уже чувствовал движение соков по стеблям, и светлую радость, исходящую из куста ромашек, и нетерпение своей соседки-пчелы. Так чувствовал, как если бы пчелы лапками щекотали его губы, как если бы на кончиках пальцев от струения земного сока набухли почки и потребовали солнца и простора новорожденные листья.
Свистела синица, подавал голос поползень. Вроде бы померещилось, что Ешка уже вернулся и откуда-то издалека зовет, и голос качается в кронах деревьев…
Пчела задумала взлетать. Но, видно, устала, бедняга, отяжелела, и долго она собиралась с силами.
– Что до самой поздней ночи, пчелка, делаешь в лесу? – шепотом спросил ее Мач, и сам же ответил тоненьким пчелиным голоском: – Я нашла цветок хороший, жбанчик меда в дом несу!
Пчела взлетела, покружила у губ Мачатыня и унеслась, а он подумал, что в ее танце была благодарность за доброе слово. И ему захотелось сказать еще множество добрых слов всем вокруг – деревьям, кустам, синему небу, зеленой траве, теплой и родной земле. Ведь не было ничего в мире прекраснее этой полянки, полянки не для пастьбы или косьбы, а для того, чтобы измаявшаяся душа вздохнула здесь облегченно: «Вот мой дом!..» И растаяла, счастливая, и стала бы крошечной частицей той силы, что мощно поднимается от корней к зреющим злакам.
– Твоя земля, твоя земля… – прошептал в ухо нежный, сладостный женский голос. – И ты свободен на этой земле… Ради этой свободы ты и уцелел…
Мач приподнялся на локте. Рядом лежала женщина с распущенными черными волосами, которые блестящими струйками растеклись среди трав от ее смуглого лица. Грудь женщины в вырезе странной темной рубахи была полуоткрыта. И сбилась, затеняла нежнейшую кожу замшевая бахрома.
Глаза смотрели в небо, губы приоткрылись…
Не успел парень и рта раскрыть, улыбка этих губ, родившись, сразу же как-то неуловимо изменила молодое лицо, волосы – и те, впитав в себя солнечные, налились ими и посветлели, на глазах побелела рубаха. Замшевая бахрома обернулась тенью от спутанных травинок.