Шрифт:
– Мне шепнули, что ты работаешь по вечерам? Верно, приятно забивать гвозди, правда? Все мальчишки это любят. А теперь у меня к тебе такой вопрос: умеешь ли ты петь?
– Мы же уже говорили об этом. Да, умею.
Аффе на мгновение теряется. Но тут же находит выход из положения.
– Совершенно верно, прости, пожалуйста. Это было днем, но наша встреча была такой мимолетной. Ты еще говорил, что иногда поешь под лютню. Послушай, а не знаешь ли ты какую-нибудь песню про природу… про леса, озера? Наверно, в тюрьме тебе вспоминались именно такие песни?
Теперь Густафссон чувствует себя так же непринужденно, как Аффе. У него появляется желание ответить колкостью, но он сдерживает себя:
– Ты ошибаешься, если думаешь, что в тюрьме человеку хочется петь!
– Гм… да… конечно… Но все-таки, ты ведь такой поклонник природы. Неужели ты там даже не думал о лесах и лугах? Я уверен, что ты знаешь песни о природе. Спой нам, пожалуйста. Вот, становись сюда, к микрофону.
Аффе исчез, Густафссон, залитый ярким светом, остался один.
Заиграл оркестр.
И тут вышла заминка, Густафссону вдруг показалось, что он теряет сознание. Он забыл песню, забыл слова, забыл все. Так и стоял, пока не вспомнил, что у него в руке бумажка с текстом.
Однако его родные ничего не заметили. Они воспользовались этой заминкой, чтобы обменяться мнениями.
– Как хорошо слышно, каждое слово, – сказал Уве.
– Аффе просто молодец, – заметила Грета.
– Он всегда такой веселый, – сказала Ингрид.
– Еще бы, – сказал дедушка. – Чужая беда плечи не давит. А что это с Пером? Почему он не начинает?
– Неужели забыл слова? – воскликнула Ингрид.
Заглянув в текст, Густафссон все вспомнил. Но раньше, когда он пел, аккомпанируя себе на лютне он мог по своему желанию ускорять или замедлять темп. Здесь же темп задал, оркестр, и Густафссону было трудно начать.
Оркестр терпеливо исполнил первые четыре такта раз, другой, третий, четвертый. Только на пятый раз Густафссон начал петь.
Смотри, уж начали цветы
в долине распускаться.
А тут на ринге чудаки
предпочитают драться.
Атлет толкает тяжести,
и день бредет к закату.
А я к кассиру путь держу,
чтоб получить зарплату.
Потом мы в путь пускаемся,
пускаемся, пускаемся,
чтоб лес пройти насквозь,
как поступает лось.
А то в кафе являемся,
являемся, являемся
и пьем, а кто не пьет,
пусть молча слезы льет.
А солнце жарит лес и луг,
траву, а также скалы.
Чего ж котлет оно не жарит,
ведь масло вздорожало?
Одни взмывают в небеса,
другим в воде удобно,
А кто врасплох застигнут – тот
кричит довольно злобно.
А мы поем, как скворушки,
как скворушки, как скворушки,
а не найдем свой дом
в скворечнике живем,
любуемся на перышки,
на перышки, на перышки,
на белый свет глядим
и червячков едим.
Пусть мудрый компас день и ночь
показывает север.
Однажды он покажет нам,
как жать, где ты не сеял.
Всегда покажет компас путь
на льдистую равнину.
Но лучше б он нам показал,
как выиграть машину.
Башмачник делает башмак,
жестянщик гнет жестянку.
А я, чуть утро, на плите
варю себе овсянку.
Зима, а нам ни чуточки,
ни чуточки, ни чуточки
купанья не страшны,
и мы не ждем весны,
а крякаем, как уточки,
как уточки, как уточки,
ведь кто не скажет «кря»,
в риксдаг стремится зря.
Оркестр повторил припев, но музыка звучала уже глуше. Один за другим на эстраду поднялись все участники передачи. Там собрались все, кроме доктора Верелиуса, публика аплодировала и все хором пели:
С небес сияют звездочки
всем – и большим, и малым.
И мы уж скоро захрапим
под теплым одеялом.
Мы захрапим – и я, и ты,
и захрапит жена судьи.
Нельзя отрицать, что штатный поэт все-таки внес свой вклад в эту передачу. Отпечатки его духовных пальцев узнать было нетрудно. Их любой человек узнал бы из тысячи.
Изображение на экране начало расплываться. Дольше других показывали аплодирующих зрителей. Но вот аплодисменты стихли, и появились фамилии участников, буквы становились все меньше и меньше, и вдруг весь экран заняла одна фамилия, написанная огромными буквами. Фамилия режиссера.