Шрифт:
Вздохнём, но скажем: да.
Силами присутствующих похлопали. («Шумные аплодисменты».) Гучков отошёл, сел, обвисли плечи. А к столу выдвинулся квадратный Милюков. («Шумные аплодисменты».)
– Мои партийные товарищи остаются в правительстве, так что, как видите, мы не хотели разорвать и покончить с ним. Я публично говорил, что могу уйти, только уступая силе. Но не предвидел, что придётся уйти, уступая желаниям моих товарищей. С чистой совестью могу сказать: не я ушёл, меня ушли.
С большой обидой. Но извечная слабость Милюкова – что он теряет контакт с чувствами слушателей, а всё – в теорию. Так и сейчас – длинно и безцветно. Почему была верна его внешняя политика. Почему неправы противники, желавшие революции и в ней. Никакой особой царской дипломатии не было (забыл свою же речь 1 ноября), и не надо было её менять, а только – солидарность с союзниками.
– Прежнее правительство не в состоянии было организовать страну для победы, и это явилось ближайшей причиной нашего участия в перевороте.
И – как он правильно вёл политику. Но – как «наши собственные изгнанники» принесли извне циммервальдские теории западных социалистов. И почему возник апрельский кризис. Правда, уличное движение в конце концов превратилось в овацию по адресу Временного правительства и моему лично.
Никакого чувства юмора, как всегда. И все мосты мировой политики подставлены лишь для того, чтоб оправдать личное поведение.
И как семь членов кабинета предали его. И, снова, как другие кадеты решили испробовать, нельзя ли нести тягость власти дальше. Создание такого кабинета есть и рискованная попытка, есть и положительный акт. И мы должны его поддержать.
И неужели этот растерянный профессор всего лишь полгода назад сотряс трон и общественность России? Это могло ему удаться только в жизни раз.
Тут слово взял Шульгин – и острым взглядом выщупывал свою слишком немногочисленную аудиторию: говорить ли в полную силу?
Понадеялся, наверно, на корреспондентов: они усердно строчили наперегонки.
– …Сказали солдатам: в окопах вы смотрите за офицерами, чтоб они не устроили контрреволюции, а с немцами мы справимся воззваниями. Но ответа на воззвания мы до сих пор не получили. Я позволю себе утверждать, что если на нашем фронте ещё некоторое время будет фактическое перемирие, а немцы будут невозбранно сражаться на Западе, – нашим союзникам придётся неумолимо порвать с нами.
И эту, весьма правдоподобную, картину описывает с увлечением, ввинчивая колющие шурупы, как он любит и умеет. У нас только и будет свету в окне, что немцы. Славянство станет удобрением для германской культуры.
– …Или Англия и Франция заключат мир с Германией за наш счёт. Да почему Германии не поменять Эльзас-Лотарингию на Польшу с немецким принцем, Литву с немецким принцем, Украину с австрийским принцем?..
И, вскинув свою чуткую голову, – самое эффектное место речи, увы, всего лишь в кабинете Родзянки:
– Но сегодня мы переживаем день перелома. И если эта социалистическая демократия берётся за руль государственного корабля для того, чтобы спасти Россию, – пусть знает, что у неё не два врага, один на фронте, один в тылу: буржуазия не нанесёт ей удара в спину!
Присутствующие аплодируют, включая корреспондентов, и Маклаков тоже. А Шульгин – с гордостью, сочно:
– Я всегда был – по воспитанию, по традиции, по склонности – монархистом. И вот я говорю: если новое правительство спасёт Россию – я стану республиканцем! Весьма возможно, нас совсем отодвинут – и в земствах, и в местном и в государственном управлении. Но я утверждаю, что мы, буржуи, предпочитаем быть париями в России, чем пользоваться какой угодно властью и привилегиями в стране, зависящей от Германии. Если эта социалистическая демократия сейчас выведет Россию из страшной беды – она выдержит такой экзамен, какого ещё не было в мировой истории.
У едкого, но впечатлительного Шульгина бывает в речах, когда голос тронут едва не до слез:
– Я повторяю: мы предпочитаем быть нищими, но нищими в своей стране. Если вы можете сохранить нам эту страну и спасти её – раздевайте нас, мы об этом плакать не будем.
Кричат браво и аплодируют.
При сильных словах Шульгина волнение его начало передаваться Маклакову. И хотя Василий Алексеевич эти недели всё больше разума находил в том, чтобы держаться в стороне и ни во что не вмешиваться, – а вдруг захотелось ему сейчас выступить. Он нисколько не готовился, но это ему и не требовалось. Было нечто в сегодняшней минуте. (Хотя – к кому эти речи обращены? на кого повлияют?)
А пока выступали ещё, октябрист и член Думского Комитета Савич. Маклаков, уже настраиваясь к речи, слышал лишь пунктирно:
– …Гражданская доблесть Милюкова, который своим уходом подчеркнул… Если даже меньшевики уже клеймятся как черносотенцы… Народ находится в чаду… Я надеюсь, спасение придёт, как и триста лет назад, не из гнилого Петрограда…
Теперь Родзянко, заметив, что Маклаков хочет говорить, обрадованно дал ему слово. Василий Алексеевич мягко, неслышно вышел туда, вперёд, сохраняя меланхолическое выражение лица и тон.