Шрифт:
– А зачем ему моя «жаль» – усмехнулась Кира. – Че-ло-век! Поработаешь с моё здесь, вот тогда и будешь рассуждать о человеках и жалостях всяких. Если мы всех жалеть начнём, от нас самих ничегошеньки не останется. Так что, сама я себе кошка и сама себе собака, Скворцова, и сама себе человек. А ну, разошлись все быстро по палатам, сколько повторять можно!
У дверей толпились те немногие пациенты, кому можно было покидать свои места и гулять по узенькому коридору, пол которого был устлан толстым войлоком на резиновой основе, превращающим шаги в крадущуюся, осторожную поступь вышедшей на охоту кошки.
– Тебе бы нагайку в руки или плётку, – не выдержала Иришка, – и надзирателем в концлагерь.
– Запросто! Там порядка было больше. А здесь и персонал… того! – Кира красноречиво покрутила пальцем у виска и выплыла из палаты, пропуская врача к койке Синельникова.
Валерий Николаевич облегчённо вздохнул, увидев, как Иришка растирала ледяные пальцы старика, пытаясь хоть как-то отогреть их, и приговаривала:
– Что ж вы всё мёрзнете, Аркадий Самсонович? Я второе одеяло сейчас принесу – будет теплее.
Она заботливо подоткнула одеяло со всех сторон и поправила подушку.
– Не волнуйтесь, – чуть слышно отозвался Синельников. – Я дома был, а там очень холодно, вот я и замёрз. Да и стекло в моё отсутствие никто не вставил… Стекло оконное разбито, – пояснил он врачу, и во взгляде его не было и тени намёка на безумие, – конечно замёрзнешь.
Нагруженная тёплым одеялом Иришка постучала в ординаторскую:
– Валерий Николаевич, вы уже здесь? Думала – всё, – не вытянет Синельников… А он пришёл в себя и как в прошлый раз – замёрз. Я вот одеяло ему второе выпросила. Почему он мёрзнет? В палате ведь тепло… И всё про какое-то разбитое окно рассказывает, про дом и про апельсины. Но рассуждает так, словно и не болен.
– Добрая ты душа, Скворушка, – улыбнулся врач, – только второе одеяло вряд ли поможет… Да. Это термические галлюцинации. Очень часто ими страдают люди, пережившие холод. Вот, например, такую страшную блокадную зиму. Хорошо, что заботишься о нём, ведь у него никого нет. Я его на улице в прошлом году подобрал. У меня дежурство как раз на Рождество выпало. Еду, смотрю – сидит на остановке раздетый человек и какие-то обрывки складывает. Это в двадцатиградусный мороз-то! Прямо Кай, только оч-чень постаревший. Что-то меня заставило остановиться и подойти к нему… Он тогда себе пальцы на ногах отморозил, помнишь? Но с этим мы быстро справились.
– Помню. Неужели совсем никого? А в истории болезни написано, что жена есть.
Интересно, что за обрывки он тогда сложить пытался. Может быть, прояснилось бы что.
Валерий Николаевич выдвинул ящик стола и достал прозрачный пакет.
– Вот всё его имущество. Потом выяснилось, что он жил в доме неподалёку. Соседи его узнали, а он их – нет. Приходила старушка одна, соседка его, потом ещё одна – никого не вспомнил.
Старик этот наш, местный – питерец. Блокадник… Потом женился, в Москву уехал – большим художником стал. А жена появилась один раз, как же, помню. Вздорная, размалёванная старуха, вдрызг пьяная. Закатила истерику. Справку требовала о его недееспособности. Так что, даже если он и выздоровеет, что маловероятно, то идти ему некуда – квартира, в которой он жил, наверняка продана. А ведь известным художником был! Соседи мне о нём многое рассказали.
Иришка бережно сложила обрывки альбомного листа.
– Смотрите-ка, что получается. Женское лицо. Только вот глаз не хватает. Красивая какая… Валерий Николаевич, а можно я домой заберу – попробую дорисовать глаза.
Я неплохо рисую. В художественное поступать собиралась, да Верочке моей медсестра сейчас нужнее. А потом мы Аркадию Самсоновичу рисунок покажем, и он что-нибудь вспомнит. Постойте-ка, а дочь? У него ведь и дочь есть. Неужели человека можно бросить в беде, тем более – родного отца.
Тут номер телефонный – я позвоню? Вдруг дочь не такая, как жена? Вдруг она ничего не знает, а? Может, это она и есть на портрете? Хоть какая-то надежда.
Иришка разглаживала обрывки пожелтевшей от времени бумаги и всматривалась в разорванное лицо, пытаясь угадать, а скорее почувствовать, какие же глаза могли быть у этой русалки. Огромные, синие… Она уже видела это лицо где-то, лицо с таким вот взглядом.
«Да, тут чувствуется рука настоящего художника – не то что я…»
Она мечтала о художественном училище всерьёз. Рисовала неплохо – это у неё от Верочки дар был. Верочка писала удивительные пейзажи, в молодости её с Куинджи сравнивали и большое будущее прочили. Но всё сложилось иначе. На последнем курсе Верочку исключили из училища. Исключили за аморальное поведение, за… беременность. У Верочки была любовь, которой она оставалась верна всю жизнь, несмотря на то, что отец ребёнка бросил её. В июне пятьдесят второго она родила – и солнечные пейзажи сменились пейзажами ночными с косыми, неодобрительными взглядами соседок, с шепотком за спиной; а натюрморты состояли сплошь из пелёнок, распашонок, подгузников и бутылочек с молоком.
Сын вырос, женился на пятом курсе института на Катеньке Данченко, старосте группы переводчиков, и вскоре у них родилась дочка, беспокойная синеглазая егоза Иришка – вылитая Верочка. Потом родители Иришки уехали в Сирию – по контракту, а бабушка забрала внучку к себе. Девочка называла её только Верочкой и не иначе.
У Верочки было больное сердце,– ей тоже пришлось пережить блокаду, блокадники отличаются сильным духом, а вот физическое здоровье у них слабое, да и не удивительно – такое перенести.