Шрифт:
Один раз в ресторане ВТО (где мы сначала мирно сидели после совместного выступления Лены и Олега) мы подрались с группой из примерно восьми эстрадных певцов, по виду корейцев. С тех пор они никому из нас не встречались. Не знаю, куда они все потом делись, мы их не убивали. Пожалели.
Нас было шестеро: один стихотворец из «Клуба-81», вечно пьяный, вечно неуместный — он во время драки пытался убежать, но делал вид, что пытается увести Лену; Ленин муж, который очень быстро оказался под столом, потом выяснилось, что у него перелом ребра и на этой почве пневмония; Дима Закс и Олег Юрьев, которые, кажется (пусть они мне простят, если я ошибаюсь), дрались в первый и, надеюсь, в последний раз в жизни и героически махали руками в разные стороны, пока маленькие корейские певцы применяли какие-то приемы какой-то восточной борьбы; ну, и я. Я сначала стояла в дверях, считая, что драка — не женское занятие, потом пошла разнимать дерущихся, тряся уже утомленных артистов за плечо и говоря что-то вроде: ребята, вы что с ума сошли, посмотрите, она же женщина, как вы можете. А они мне отвечали: «А чего она?», но по одному покидали поле боя. Было очень весело. А потом я всю ночь прикладывала Олегу к щеке снег с балкона (у него на следующей день было чтение пьесы). А Дима потерял зуб. Но я уверена, что потери врага были больше.
Известно, что у каждого человека есть свой возраст. Есть люди старости, которые постепенно, с течением жизни входят в свой возраст и, соответственно, чем старше они становятся, тем уютнее они себя чувствуют в мире. А есть люди юности. Лена была человек юности. Почти ребенком она уже писала гениальные стихи. Причем это не была певучая птичья гениальность, полуосознанная, полуподслушанная. С самого начала особенностью поэтики Елены Шварц был интеллект. Сильный, ясный, независимый ум. Поразительные формулы. Разряды мысли. Главным элементом ее стиховой ткани были не строчка, не слово, не звук, не интонация (хотя все это тоже было), а мысль. Все, кто последние двадцать лет перенимал ее приемы, перенимал именно интонацию, мелодику, принципы построения ритма. Ум гораздо труднее присвоить. Вот, например, у Бродского легко воруется интонация, потому что именно она была его главным открытием. Поэтому эпигоны Бродского стирают, уничтожают его интонацию, не то что они перестают от него отличаться, а в результате он перестает отличаться от них — Бродский тонет в затирающем его индивидуальный голос общепоэтическом языке. С Еленой Шварц все гораздо сложнее. Внешние приметы ее стихов обманчивы, хотя и заманчивы. При этом нельзя не признать, что и утвержденные ею формальные приемы очень повлияли на поэзию девяностых и нулевых годов.
Скорость мысли ребенка и подростка поразительна. Взрослому человеку приходится разными способами (опытом, знаниями, притворством) компенсировать потерю скорости. Лене — не надо было, она этой скорости не потеряла. В этом смысле ей не нужен был опыт, он ничего не давал ее мудрой душе и умному сознанию. Не умножая знание, только зря умножал скорбь. Экстатические ритмы ее стихов удерживали ее сознание от взрыва, перехода в безумие, которое граничит с пределами предельно ясного ума. В каком-то смысле ей некуда было развиваться. Она вся была она, Елена Шварц, в самых ранних своих стихах. И как человек она всегда была подростком, мучительно сосредоточенным на своем внутреннем мире, мучительно серьезным, несдержанным, озорным, эгоистичным, щедрым, любопытным, раздражительным, сострадающим, красивым, веселым, трагическим, не согласным с тем, что мир не такой, каким он должен быть, что мир не относится к тебе так, как он должен к тебе относиться. Она была серьезной, красивой, сосредоточенной, и сосредоточенной на себе девочкой. С ясным и чистым огнем внутри, сжигающим всю мерзость мира, но мучительным. Отсюда все бутылки и скандалы. Но в последние годы их почти не было. Она хотела соответствовать своему календарному возрасту. Она стала сдержанной, милой, мягкой. В «Определении в дурную погоду» она объясняла это так: «Я лично теперь из области скандала вечериночного перенесла свою скандалезность целиком и полностью в область умственную».
И все равно. Я до сих пор не знаю, что меня больше удивляет в сообщениях о ее смерти: слово «умерла» или цифра «61».
Если бы я могла, я бы сделала так, чтобы все ее поздние фотографии исчезли. Чтобы остались только те, на которых она соответствует своему настоящему возрасту.
Иногда ее тексты действуют на меня совершенно гипнотически. Не только стихи. Где-то у нее есть гимн (в прозе) «ирландскому кофе». Нашла!: «Горько-сладкий, горячий снизу, холодный сверху, противоречивый, дитя злака и дерева, смесь спирта и кофеина — где только не пила я тебя на чужбине». И я часто заказываю этот напиток, хотя, в сущности, не очень его люблю. Но если с каждым глотком представлять эти описанные Еленой Шварц миры — сладкое в горьком, холодное в горячем — то это удивительное наслаждение.
У нее был очень организованный ум, очень отчетливая память. Однажды я очень глупо с ней спорила, когда написано ее стихотворение про лунное затмение, в котором луна — бандит, натянувший на лицо чулок. Мне казалось, что оно было написано после того, как мы (Лена, ее тогдашний муж, еще какие-то гости, мы с Олегом и, кажется, Дима Закс), как-то (я уверена, что Лена помнила бы год) наблюдали лунное затмение, выйдя для этого из ее квартиры на 5-й Красноармейской. А она, естественно, помнила правильную дату, стихотворение было написано задолго до этого. Глупо было спорить, она всегда всё помнила правильно.
И, кстати, при обнаружении любых несоответствий тому, что рассказано в ее книжке «Видимая сторона жизни» и любыми другими мемуарами, включая эти, можно исходить из того, что правильно у нее. Кроме того, что у нее была железная память, она еще всегда говорила правду.
«Любые другие мемуары» уже появились. Но появились и очень хорошие, написанные с любовью и пониманием. А есть еще некрологи, написанные людьми, которым бы лучше за это не браться. Вот, например, пишет Дмитрий Бак, который был в жюри премии Аполлона Григорьева в год, когда Елена Шварц была на эту премию выдвинута и ее не получила: «Ну а уж о том, что поэзия для Шварц <…> не источник пропитания насущного, и говорить не приходится». Если это не особый цинизм, то я не знаю, что это.
В Риме мы с Леной заходили во все церкви. Если ты любишь живопись, а если еще и скульптуру, то в каждой церкви тебя ждет чудо и счастье. Она все уже очень хорошо знала и очень уверено делилась со мной всеми своими римскими приобретениями. Одна из первых церквей, куда мы зашли, была Санта Мария дель Пополо на Пьяцца Пополо. Там висит картина Караваджо «Обращение апостола Павла», про нее есть очень выразительное стихотворение у английского поэта Тома Ганна, которое когда-то очень давно переводил Дмитрий Закс. Я хотела на нее посмотреть. Лена подходила ко всем реликвиям, выполняла все, что легенда и традиция требовали от паломника, везде ставила поминальные свечки по Дине Морисовне, иногда даже причащалась (этого я не видела, это она мне рассказала). И она мне рассказала, что она после смерти Дины Морисовны крестилась в православие (кажется, она сказала, что Дина Морисовна перед смертью крестилась). Поэтому ставя свечки и прикасаясь к католическим реликвиям, она повторяла, что это, конечно, грех, но что она все равно должна это делать. Она и после крещения осталась в своем синкретизме, который так ошеломляет в ее стихах. Без которого не было бы «Лавинии», не было бы «Лисы», не было бы «Воробья», Не было бы «Кинфии», «Танцующего Давида». Елена Шварц создала для своей литературной героини монахини Лавинии Монастырь ордена Обрезания Сердца, сама же она была рыцарем этого ордена. Я уверена, что все, кто читает эти строки, знают «Труды и дни Лавинии, монахини из Ордена Обрезания Сердца», но для пояснения первое, вводное стихотворение, от лица сестры героини: