Шрифт:
— Как я завидую таким людям!
По блеску, по живописности, с которыми он сам воспроизводил рассказ о Деркаче, два-три рассказа «о людях и случаях», я позволю себе утверждать, что никому из рассказчиков Шаляпину завидовать не следовало. Я по крайней мере более ярких рассказчиков не знал, хотя слышал рассказы великолепных русских актеров с эстрады, рассказы подготовленные, актерски продуманные и обработанные, хотя в юности слышал в интимной обстановке незабываемые сценки (на две трети тут же сочиненные или пересочиняемые) из уст такого замечательного мастера жеста, интонации, мимики, каким был знаменитый украинский драматург и актер Марк Лукич Кропивницкий (1840—1910). Если последний чем-нибудь и превосходил Шаляпина, то более выразительным и пленительным языком своих экспромтов. Во всем остальном Кропивницкий как рассказчик уступал Шаляпину.
3
Мы все знали, что Шаляпин очень мало учился, и считали его в смысле общей культуры не особенно развитым, даже малообразованным. Из личных встреч и бесед с ним я вынес совершенно другое впечатление. За учебниками, как мы это все делали в детстве и юности, Шаляпин, как известно, не сидел. Но натура его была на знания
<Стр. 471>
жадна и исключительно восприимчива. Память у него была отличная. Литературой он специально не занимался, но был очень начитан и, по выражению С. И. Мамонтова, «жрал знания и всякие сведения». Живописи и архитектуры он специально не изучал, но выставки и музеи посещал часто и задерживался там подолгу. О его теснейшей дружбе с выдающимися художниками также хорошо известно. Любил он очень и русскую старину.
Один из театральных администраторов И. М. Руммель рассказывал мне, что, когда он в начале 1920 года привез Шаляпина на два концерта в Псков, то ему с трудом удалось достать автомобиль. Однако Шаляпин заявил:
«Что вы! Тут Иван Грозный пешком ходил, а я буду разъезжать?»
Отмахав без малого три километра, он подошел к Псковскому кремлю и принялся его осматривать. В тамошнем Детинце есть башня, с которой, по преданию, опричники сбрасывали вниз изменников. У Шаляпина из-под ног катились камни, его упрашивали не рисковать жизнью, но уговорить его не лазить наверх было невозможно. Он взобрался на башню и оттуда глянул вниз.
Историю, прошлое своей родины, он любил страстно и умел жить в нем.
Некоторые считали, что Шаляпин родился гениальным трагическим актером и не стал им только потому, что сверх всех полагающихся драматическому актеру данных природа наградила его замечательным голосом и незаурядной музыкальностью.
Казалось бы, отмеченные мной выше выдающиеся изобразительные способности Шаляпина, так обогащавшие его рассказы, его исключительная пластичность, мимика, фигура, жесты и другие щедро отпущенные ему дары, его декламация, как будто совсем без нот и вне тональности, так поражавшая в сцене с курантами («Борис Годунов»), должны были убедить меня в правильности такого предположения. Знал я и о том, что итальянцы не пощадили священного для них имени Сальвини и бросили его к ногам Шаляпина именно после сцены с курантами; что величайший мастер позы — знаменитый немецкий актер Поссарт сразу потерял свое мировое первенство в роли Мефистофеля, лишь только Шаляпин оживил бойтовского «Мефистофеля».
<Стр. 472>
И тем не менее два обстоятельства удерживают меня от того, чтобы разделить мнение, которое поддерживалось даже таким крупным авторитетом в области драматического искусства, каким был Ю. М. Юрьев. Нет! Тысячу раз нет! Если бы Шаляпин стал драматическим актером, он был бы, несомненно, очень крупным, выдающимся, в своем роде неповторимым артистом. Его техника обеспечила бы ему, вероятно, мировую славу. Но Шаляпиным, то есть артистом, намного превысившим все то, что театральное исполнительство знало и знает до и после него, Шаляпин не стал бы и, очевидно, сам не рассчитывал стать. Эту мою «еретическую мысль», как выразился один из моих корреспондентов, словами самого Шаляпина подтвердил в своих записях А. М. Пазовский («Шаляпин», т. 2, стр. 375 и 384).
Возможно, что его отпугивали и неудачные попытки читать или мелодекламировать. Так, например, в 1903 году он в концерте читал Манфреда, и рецензенты его разнесли, что называется, в пух и прах. Даже наиболее спокойная «Русская музыкальная газета» отметила, что чтение было «слишком условно, напыщенно, однотонно, за исключением одного-двух моментов» («Русская музыкальная газета», 1903, стр. 22). Суров был суд и других органов печати.
Шаляпин был честолюбив. Он очень ревниво прислушивался к голосу печати. Когда А. Р. Кугель, талант которого он очень уважал, сделал ему в рецензии какое-то замечание, он немедленно разразился многозначащим экспромтом:
Кугель, ты со мною лучше не бранись,
Да пониже ты Еремке поклонись.
В душе Шаляпин считал рецензентов мало компетентными людьми. От него я услышал своеобразный парафраз на саркастическое изречение Берлиоза.
— Берлиоз говорил, — сказал однажды Шаляпин,— что критики, рассуждающие об исполнительстве, — это кастраты, говорящие о страсти. А я скажу, что рецензенты, которые сами не поют или по крайней мере не играют на сцене, не понимают ни роли, ни партии.
Однако, как ни достойны были презрения бекмессеры из «Нового времени», моськи из «Веча» и прочей желтой прессы, обливавшие Шаляпина грязью за его передовые
<Стр. 473>
настроения, Шаляпин болезненно реагировал на то, что эти разбойники пера обзывали его фигляром и босяком.
Когда антрепренеры Адама Дидура перед его первым приездом в Россию стали его рекламировать как единственного в мире конкурента Шаляпина, Федор Иванович пережил немало тяжелых минут. Я пел Рангони в спектакле Дидура в консерватории и отлично помню, как близкие к Шаляпину люди, в частности режиссер Д. Дума, не без изумления рассказывали в антрактах, что Шаляпин лишился покоя и часто на память цитирует наиболее хвалебные в адрес Дидура рецензии, высмеивая их и в то же время с возмущением ругая их авторов. Очень хорошо отзываясь о Дидуре, он тем не менее в связи с одной рецензией повторил чье-то изречение: