Шрифт:
После допросов и объяснений Лермонтова и распространявшего стихи его друга С. А. Раевского строптивый корнет был переведен в Нижегородский драгунский полк (на самом деле это было понижение: из гвардии Лермонтов попал в обычную армию), а Раевский после одномесячного ареста отправлен еще дальше, на север, в Олонецкую губернию.
В известном пушкинском стихотворении изображено раздвоение человека и поэта и внезапное, волшебное превращение одного в другого.
Пока не требует поэта К священной жертве Аполлон, В заботах суетного света Он малодушно погружен; ‹...› Но лишь божественный глагол До слуха чуткого коснется, Душа поэта встрепенется, Как пробудившийся орел.(«Поэт», 1827)
Мало кто догадывался, что из Петербурга в 1837 году был выслан уже не просто вольнодумец, выразивший свое негодование в стихах, но великий поэт, наследник Пушкина.
Великий поэт: подтвердив своей судьбою строчку
В финале «Тамани» Печорин называет себя «странствующим офицером, да еще с подорожной по казенной надобности». Эта – автобиографическая черта. После высылки из Петербурга Лермонтов превращается в такого офицера, зависимого в своих передвижениях от воинской части и приказаний начальства. Нижегородский полк, куда он получил назначение, на самом деле, стоял в Тифлисе: Лермонтов двигался по следам Грибоедова. По пути он заболел, останавливался для лечения в Ставрополе, Пятигорске и Кисловодске и самостоятельно, как позднее его Печорин, начал знакомство с окружающей жизнью, совсем непохожей на усадебную и петербургскую.
«С тех пор как выехал из России, поверишь ли, я находился до сих пор в беспрерывном странствовании, то на перекладной, то верхом; изъездил Линию всю вдоль, от Кизляра до Тамани, переехал горы, был в Шуше, в Кубе, в Шемахе, в Кахетии, одетый по-черкесски, с ружьем за плечами; ночевал в чистом поле, засыпал под крик шакалов, ел чурек, пил кахетинское даже, – рассказывает он тоже высланному из Петербурга другу. – Как перевалился через хребет в Грузию, так бросил тележку и стал ездить верхом; лазил на снеговую гору (Крестовая) на самый верх, что не совсем легко; оттуда видна половина Грузии как на блюдечке, и право я не берусь объяснить или описать этого удивительного чувства: для меня горный воздух – бальзам; хандра к чёрту, сердце бьется, грудь высоко дышит – ничего не надо в эту минуту; так сидел бы да смотрел целую жизнь. ‹...› Ты видишь из этого, что я сделался ужасным бродягой, а право, я расположен к этому роду жизни» (С. А. Раевскому, вторая половина ноября-начало декабря 1837 года).
Последние три года (а ведь ему всего двадцать три) Лермонтов странствовал и воевал, но еще каким-то образом ухитрялся творить, написать свои лучшие стихотворения и «Героя нашего времени».
Круг знакомых Лермонтова в это время резко расширяется: он встречается со ссыльными декабристами (самому близкому другу он позднее посвятит стихотворение «Памяти А. И. Одоевского», 1839), грузинскими интеллигентами, русскими солдатами, жителями казачьих станиц и горских аулов. Но маска светского человека и прожженного, циничного служаки-военного закрывала для многих подлинное лермонтовское лицо.
Первая встреча Лермонтова с Белинским в 1837 году (они были почти ровесниками и земляками) окончилась скандалом. Лермонтов поддразнивал простодушного критика почти скалозубовскими репликами («Да я вот что скажу вам о вашем Вольтере, ‹...› если бы он явился теперь к нам в Чембары, то его ни в одном порядочном доме не взяли бы в гувернеры»), и тот, не прощаясь, покинул дом общего знакомого.
Лермонтов увидел в Белинском «недоучившегося фанфарона», а Белинский в свою очередь посчитал Лермонтова «пошляком», лишь случайно написавшим несколько удачных стихов на смерть Пушкина (Н. М. Сатин. «Отрывки из воспоминаний»).
Лермонтовская ссылка оказалась недолгой. Благодаря хлопотам вечной заступницы-бабушки он был переведен в другой полк и в начале 1838 года снова оказался в Петербурге. Но вернулся в столицу уже не мало кому известный корнет, а знаменитый – и гонимый – поэт. Он общается с людьми из ближайшего окружения Пушкина: В. А. Жуковским, П. А. Вяземским, П. А. Плетнёвым, семейством Карамзиных. Здесь он встречался и с Н. Н. Пушкиной и далеко не сразу проникся к ней расположением.
Теперь Лермонтов принят в высшем свете, куда он раньше безуспешно стремился. «Я кинулся в большой свет. Целый месяц я был в моде, меня разрывали на части. Это по крайней мере откровенно. Весь этот свет, который я оскорблял в своих стихах, с наслаждением окружает меня лестью; самые красивые женщины выпрашивают у меня стихи и хвалятся ими как величайшей победой. – Тем не менее я скучаю. Я просился на Кавказ – отказали. Не желают даже, чтобы меня убили. ‹...› Вы знаете мой самый главный недостаток – тщеславие и самолюбие. Было время, когда я стремился быть принятым в это общество в качестве новобранца. Это мне не удалось, аристократические двери для меня закрылись. А теперь в это же самое общество я вхож уже не как проситель, а как человек, который завоевал свои права. Я возбуждаю любопытство, меня домогаются, меня всюду приглашают, а я и виду не подаю, что этого желаю; дамы, которые обязательно хотят иметь из ряду выдающийся салон, желают, чтобы я бывал у них, потому что я тоже лев, да, я, ваш Мишель, добрый малый, у которого вы никогда не подозревали гривы», – признается он сестре любимой девушки (М. А. Лопухиной, 1838 или 1839, оригинал по-французски).
Однако светские успехи не могли заглушить хандры, тоски, одиночества. Молодой И. С. Тургенев встретился с Лермонтовым на одном из таких светских вечеров. «В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно темных глаз. ‹...› Внутренно Лермонтов, вероятно, скучал глубоко; он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба» («Литературные и житейские воспоминания»).
Такими чувствами и продиктованы знаменитые строки новогоднего стихотворения 1840 года, в котором обычное светское увеселение, бал, увидено как натужное театральное представление, пляска живых мертвецов.
Как часто, пестрою толпою окружен, Когда передо мной, как будто бы сквозь сон, При шуме музыки и пляски, При диком шопоте затверженных речей, Мелькают образы бездушные людей, Приличьем стянутые маски, ‹...› Когда ж, опомнившись, обман я узнаю, И шум толпы людской спугнет мечту мою, На праздник незванную гостью, О, как мне хочется смутить веселость их, И дерзко бросить им в глаза железный стих, Облитый горечью и злостью!…