Шрифт:
— Редакция все знала… Успенский, Успенский… Наверняка уже весь город сообразил…
Снизу позвал Александр Августович Герке, историк:
— Что молодые люди делают на чердаке? Пусть молодые люди немедленно идут в зал…
В зале Герке прогуливался по средней линии, под руку с Федором Лукичом, математиком, похожим на Бакунина. В одном из концов зала мельтешили приготовишки, гулявшие тут на переменах, чтобы первоклассники и прочая мелочь не задирала их. Надежда Баулер — самые красивые глаза во всем женском персонале гимназии — пасла их, стройненькая и чуть-чуть всегда чем-то испуганная, в своем темно-синем фартучке. На стенах висели три портрета в деревянных рамах: ныне благополучно царствующий, Александра Федоровна и хорошенький мальчик — наследник престола, атаман всех казачьих войск, гемофилик, пациент Бадмаева и Распутина. Все, как всегда.
И в то же время — «Гениальные артисты! Несравненные антихристы!» — «провокация революционного урагана!»
Мы подошли к учителям — несколько человек «лучших».
— Александр Августович, вы читали эту статью? Голая, как колено, голова Герке слегка покраснела.
— Нет, еще не читал… — как-то неуверенно проговорил он. — Видите, Федор Лукич, уже разобрались… Или — дома им разъяснили…
— Это Успенский догадался…
— Это же — акростих. А он — стихи пишет… — зашумели вокруг мои.
— Ну вот, тем более… Уже к вечеру вчерашнего дня половина страны знала! Сегодня — вся страна… А вы — говорите!.. Успенский, вы мне не одолжите вашу газету… до последней перемены?
Впоследствии стоило только представить себе слова «Февральская революция», как мне рисовалось низкое желтое здание с колоннами — может быть Таврический дворец? — и над входом в него черная пляшущая надпись:
Полно рыскать, о торопыга общественный! Покайся, осмотрись, попробуй оглядись, вникни!
Пустобрех, легкомысленная личность, газетный щелкопер — а вот ведь увидел и предупредил своих. Но — не вняли! И не покаялись… Да ведь уж и поздно было!
НАЧАЛОСЬ
Когда сейчас, после стольких лет и такого всего, вспоминаешь ту короткую зиму, создается совершенно вещественное ощущение тьмы, низкой, душной пещеры последних месяцев шестнадцатого года, из которой все мы вместе и каждый из нас порознь — как какие-нибудь спелеологи — продирались, сами не зная куда, и вдруг вырвались на свет, на весну, на солнце. Прямо в Революцию.
Конец шестнадцатого года… Это значит — задохнувшееся брусиловское наступление, в которое все мы, интеллигенты-оборонцы, вложили столько надежд (а многие и отдали свою жизнь в тех боях). Задохнулось? «Глупость или измена?»
Конец шестнадцатого? Это — «Императрица Мария», взорванная в Севастополе на рейде. Один из наших «дредноутов» взлетел на воздух, а их всего было пять или шесть. «Глупость или измена?»
Последние месяцы шестнадцатого… Распутин, Распутин, Распутин… Как в адском калейдоскопе мелькающие идиотические лица: гофмейстер Штюрмер с длинной бородой; про него говорили, что «когда-то, лет сорок назад, Борис Владимирович был отличным распорядителем на балах»… Горемыкин… Военный министр генерал Поливанов приехал к нему, премьеру Российской империи, на прием; премьер все что-то бормотал непонятное, тряс дряхлой головой, задремывал. А когда стали прощаться, он вдруг поймал руку генерала и, в полусне приняв его за даму, чмокнул эту руку.
«Меня, — рассказывал Поливанов, — охватил могильный ужас. Я не знал, что делать… В растерянности — все это видел лакей — я наклонился и как бы поцеловал премьера в плечико…» «Глупость или измена?»
И тут же — этот самый Протопопов, вчерашний думец, вроде октябрист не октябрист, вроде близок к «прогрессивному блоку», и вдруг оказывается, что куда ближе он к прогрессивному параличу… И светский поэт Мятлев (нет, не тот, — другой, новый), а может быть и сам «Володя Пу» — прославленный карикатуристами Пуришкевич, — пишет про него стишки:
У премьера старогоВ клетке золоченойЕсть для блока серогоПопугай ученый.Кто про что беседует,Кто кого ругает, -Про то попка ведает,Протопопка знает…«Хорошенький юмор, господа, так сказать мрачной бездны на краю, но притом — без всякого упоенья!» «Глупость или измена?»
Все время в каждую такую семью, как наша, приезжали с фронта молодые офицерики, вчерашние «констопупы», «михайлоны» и «павлоны» [32] . Давно ли их, хорошеньких, розовеньких, — «До победы! До Берлина!» — провожали на войну. Тогда они все хрустели портупеями, все блестели лаком новеньких голенищ, все горели патриотизмом, распевали: «Мокроступы черной кожи не боятся аш-два-o!», одобряли в восторге верноподданнических чувств даже «цуканье» [33] .
32
Жаргонные офицерские наименования юнкеров по училищам. «Ко(н)стопупы» — юнкера Константиновского, «михайлоны» — Михайловского, «павлоны» — Павловского юнкерских училищ в Петербурге.
33
«Цуканье» — жестокая и издевательская муштра, которой младшие юнкера подвергались со стороны старших. Будучи совершенно незаконным, «цуканье» поощрялось начальством, как «благородная традиция».
Теперь они приезжали с фронта землисто-бледные, с обозначившимися скулами. По ночам они кричали непонятное: «Пулемет справа, справа… Да добей же ты его, чтоб тебе!» Их дергал тик. Они, мальчики, пили, когда могли достать, водку стаканами… Они отмалчивались, ничего не рассказывали, не хотели говорить с папами-мамами, собирались с такими же, как они, фронтовиками в подозрительных гостиницах, с девицами, которых и подозрительными нельзя было назвать, до того все ясно…
Вот вернулся — на побывку — Ваня Бримм, сын, внук, племянник Бриммов-профессоров, сам без пяти лет профессор. В либеральной семье устроили либеральный, за крахмальными скатертями, торжественный ужин: десять курсисток сверлят восторженными глазами героя; старые статские советники и генералы от науки почтительно прикасаются к беленькому крестику пальцем…