Шрифт:
Папироса дымилась, выедала клеенку. Олимпиада схватила ее двумя пальцами и швырнула в полуоткрытое окно.
— Мама, ты меня не узнаешь?
— Узнаю, — так же равнодушно ответила мать. — Зачем приехала? Пошла вон!
Уже давно не осталось никакой любви, и сил не осталось, чтобы бороться, да и победить было невозможно. Маленькая Олимпиада Тихонова ненавидела свою мать, когда подросла, жалела, а теперь не осталось даже жалости.
Ее мать была в составе олимпийской сборной по плаванию, и бабушка бережно хранила газетные вырезки, фотографии со сборов, грамоты и медали. На фотографиях мать была совсем не похожа на Олимпиаду — миниатюрная, длиннорукая, с собранными в пучок гладкими волосами, которые очень ей шли. Она была красива и улыбалась с фотографий счастливой и уверенной улыбкой победительницы.
Она всегда побеждала.
Ей нравилось плавать, и бабушка возила ее сначала в бассейн «Москва», а потом на «Динамо», где тренировались профессионалы. Все ей удавалось, все получалось, и характер легкий, покладистый! Ее любили тренеры, и она сразу же попала в сборную и стала «выездной», то есть выезжающей на соревнования за границу. Бабушка была счастлива, и мать тоже была счастлива.
Потом наступил восьмидесятый год, и Олимпиада прикатилась в Москву — взрыв, яркость красок, кока-кола из автоматов, и в метро пускают по паспорту!
Мать «отстаивала честь советского спорта» — телевизионная трансляция, секунды летят, трибуны ревут, вода сверкает, и на финише — победная улыбка, гладкие волосы, щеки с ямочками.
На Олимпиаде она и влюбилась в немца, который победил то ли на четырехстах, то ли на восьмистах метрах вольным стилем. И все бы ничего, но он был из ФРГ, а не из ГДР, следовательно, враг, идеологический противник.
Мать забеременела, немец улетел в Бонн, или Франкфурт, или где он там жил, а она осталась. Некоторое время они пытались соединиться, он был порядочный парень, этот самый немец, и он тоже влюбился в Олимпиадину мать!
Выезд ей запретили — связь с идеологическим противником была делом неслыханным, ужасным! Ее разбирали в парткоме, ей грозили исключением из комсомола, а более опытные «девочки» настоятельно советовали ей сделать аборт, вернуться в сборную и остаться на Западе, когда команду повезут на чемпионат Европы.
Слово «остаться» произносилось по слогам и почти без звуков, одними губами — «ос-тать-ся»!
Но мать не хотела делать аборт! Было уже поздно, она и вправду любила того немца и хотела, чтобы у нее был ребенок.
Ребенок родился, мать исключили из сборной, и в ее жизни не осталось ничего, за что можно было бы зацепиться. Новорожденная дочь не слишком ее интересовала. Ей было всего двадцать два года, ей хотелось любви, праздника и радости без конца, а получился ад — безденежье, глухое, беспросветное, и дело, единственное, которое она умела делать хорошо, единственное, которое ее интересовало, у нее отобрали. С немцем не было никакой связи, да и не могло быть — из спорта ее вышвырнули, а она не была ни дипломатом, ни членом Политбюро, чтобы искать его по каким-то другим каналам! И вообще, советский человек, который позволил себе не то что переспать, а хотя бы даже переговорить с иностранцем, автоматически брался на заметку и становился будто не совсем советским человеком, потенциальным противником становился он.
Спивалась мать медленно, а Олимпиаде казалось, что быстро. Она не помнила того времени, когда они жили вместе, кажется, она всегда жила с бабушкой, а мать только приезжала, если у нее кончались деньги, и страшно выла и рыдала на кухне, когда бабушка пыталась на нее «воздействовать».
Олимпиада ненавидела мать, ее мятое молодое лицо, запах перегара и немытого тела и то, что ей приходилось целовать это лицо, а мать еще надолго прижимала дочь к себе, и Олимпиада старалась не дышать, так старалась, что однажды упала в обморок, и бабушка ее откачивала.
Потом, когда подросла, она стала матери сочувствовать, очень горячо, остро, и, когда Горбачев в одночасье отменил и Берлинскую стену, и «железный занавес», попросила бабушку навести справки об отце.
Она страстно мечтала, чтобы он нашелся, чтобы он был миллионер, чтобы он вдруг, узнав о ней, прилетел в их с бабушкой квартирку, и полюбил бы мать, и вылечил бы ее, а саму Олимпиаду забрал бы с собой, и она стала бы немкой и миллионершей.
Тогда всем хотелось быть немками и миллионершами.
Ответов на бабушкины запросы долго не было, но она все «запрашивала» и «запрашивала», и наконец пришла «официальная бумага». В ней говорилось, что Мартин Дитрих Майер разбился на машине на автобане Кельн — Брюссель в ноябре восьмидесятого года. Сразу после Московской Олимпиады.
Его уже не было, когда мать пыталась с ним связаться через Олимпийский комитет, Комитет по спорту и еще какие-то общественные организации. Его к тому времени уже похоронили.
Его не было, когда родилась Олимпиада, когда мать медленно, но верно сходила с ума, когда ее отовсюду исключали и таскали на собрания и выгоняли из комсомола и из сборной.