Шрифт:
Затем последовала и окончательная расплата. Почему Серджио оказался столь исправным должником? Увы, об этом нам рассказали лишь органы КГБ, и эта горькая правда уязвила нас, конечно. Готовилась денежная реформа в СССР, о чем мы, разумеется, не знали, но знали там — на черной бирже, где скупались по дешевке старые советские деньги, был по этому поводу настоящий бум. Поэтому-то и спешили так скоропалительно расплатиться. И выглядело это благородно — после смерти Б.Л. поддержать непризнанную вдову, которой отказано во всех наследственных правах на родине! Супруги Бенедетти взяли на себя опасную миссию. Как удалось им провезти на своем автомобиле через границу остаток этого долга, составляющий пятьсот тысяч (старыми)? Это какая-то таможенная загадка.
Явившись к нам — оба они, взволнованные, красные, мешая итальянский с французским (я присутствовала на встрече как переводчик), — передали матери еще больший чемодан. Это было у нас в Потаповском. С криком «Ридо!», «Ридо!» они указывали на окна. Я решила, что им темно, и стала послушно отдергивать занавески. Они заломили руки в отчаянье. Оказывается, наоборот — «ридо» были никуда не годны. Просвечивали. Наивные Бенедетти, они опасались любопытных взоров соседей, в то время как из-под каждого стула на них был нацелен глаз и ухо совершеннейшего из аппаратов. За стулья, конечно, не ручаюсь, но уж телефонные аппараты и щитки с пробками — наверняка. Бенедетти страшно спешили — им не терпелось избавиться от крамольного чемодана. «Я вам должен объявить, — говорил супруг, — это деньги Серджио, долг. Фельтринелли — вор, вор, вор, он вас ограбил! Ваш друг, Серджио, помогает в трудную минуту!» С этими криками — «волер, волер!» — они открыли чемодан. Нашим же изумленным взорам открылись толстенные пачки денег, скрепленные иностранными булавочками, уложенные тремя рядами в большом дорожном чемодане. Чемодан они оставлять, конечно, не решились. Мать машинально переложила эти скрепленные пачки в сумки и чемоданчик, и мы распрощались.
Дальше все помнится как в тумане. Мама поставила сумку под кровать, остальные пачки разнесла трем своим подругам. Часть — маленькую — мы дали Полине Егоровне. Сыпались советы — купить загородный домик, поехать на курорт. Но куплен был лишь платяной шкаф (полированный!), через два месяца под моросящим осенним дождем вынесенный из нашей квартиры судебными исполнителями.
События двух последних недель моей вольной жизни были столь тяжелы и стремительны, что я плохо следила за продвижением чемоданчика. К тому же у Жоржа кончалась виза. Он целыми днями пропадал в посольстве, где все — и советники, и консул, и сам посол — уверяли его, что продлить визу удастся. Советник обращался в наше Министерство иностранных дел, резко ставил вопрос, заявляя, что отказ будет рассматриваться как «акт недоброжелательства в отношении Франции». Там не говорили ни да, ни нет. Каких-то ответственных людей все время не оказывалось на месте — «Время отпусков, вы понимаете». К нам же за неделю до его отъезда заявился участковый милиционер, интересуясь, не проживает ли у нас кто-нибудь без прописки. Жорж показал ему свой паспорт, сказал, что мы скоро регистрируемся, что ему обещано продление. Милиционер ушел, сказав, что придет 10 августа (в этот день кончалась виза).
Что творилось с нашим телефоном! Отключался на целые дни, подключался к каким-то учреждениям, из нашей квартиры не выходили незваные мастера. В отчаянье мы послали телеграмму Хрущеву, находившемуся в это время на юге на отдыхе.
И опять эти болезни! На этот раз я. То ли болезнь Жоржа была заразной, то ли нервное переутомление последних недель дало себя знать, но я очень серьезно заболела и не могла ходить. «И что это вы все время болели? — возмущался потом мой следователь. — И болезни-то все какие… Совесть, небось, была нечиста». Я была вся — с ног до головы — обмотана бинтами, матери приходилось каждый день менять их, обмазывать меня мазями. Совершенно лишилась сна. Я не смогла даже поехать провожать Жоржа на аэродром 10-го, когда ему все-таки пришлось улететь. Улетал он, конечно, с надеждой, что там, во Франции, добьется разрешения вернуться, что мы распишемся и я уеду с ним.
Его провожали мама и М. Мервин, англичанин, друживший с ним еще с Оксфорда. Я знала, что самолет летит днем. Однако вернулись они поздно вечером, притихшие. Я поняла, что, видимо, решили не расстраивать меня и что-то скрыть. Потом Мервин все-таки рассказал: Жорж простился с ними и прошел за стеклянную дверь, разделявшую наши два мира. С ним вместе прошла и жена советника, наш друг — Элен де Маржери. Прощаясь с Жоржем, — вещи его уже осмотрели — она дала ему несколько финских крон (в переводе на наши — старые — деньги одиннадцать рублей, то есть один рубль десять копеек — новыми, что и было указано в акте, который я прочла во время следствия), чтобы он позвонил мне, как мы договаривались, из Хельсинки, где самолет делал часовую остановку. Время взлета прошло, а самолет не тронулся с места, Жоржа тоже не было видно.
Через час по радио объявили, что самолет на Париж задерживается «по вине одного пассажира на неопределенное время». Наивные мать и Мервин! Они были в восторге. Они решили, что это результат нашей телеграммы Хрущеву, что Жоржа оставят, что и визу ему продлили. Однако Элен разрушила их иллюзии — оказывается, у самого трапа Жоржа остановили, вернули в аэропорт, обыскали, нашли кроны, составили акт о контрабанде. «Жених-то ваш, — говорил мне потом следователь, — оказался контрабандистом. Одиннадцать рублей или одиннадцать тысяч — роли не играет. Теперь-то ему трудно будет еще раз приехать. На него уже заведено дело, и не мы — нам-то что! Таможенные органы его не пустят».
Шестнадцатого августа мама купила пресловутый полированный шкаф. Ей хотелось заняться устройством дома, чтобы заполнить свой зиявший непривычной пустотой досуг, чтобы как-то употребить эти свалившиеся деньги. Она все мечтала о памятнике на могиле. Но кто бы допустил ее тогда, когда были живы две законных жены, до хозяйничанья на могиле!
Итак, был куплен новый шкаф, а старый наш гардероб, времен Первой мировой войны, повезли на дачу. Мама заказала грузовое такси, просунула в дверь моей комнаты свое все еще очень хорошенькое личико: «Пока, Ирка, лежи, не вставай. Часов в пять вернемся». И уехала.
Я увидела ее лишь через три месяца, на очной ставке, старую, опухшую, с красными глазами. На ней болталась ее любимая итальянская кофта, руки дрожали, она затравленно взглядывала на своего следователя — все ли так, не осерчает ли? Он покровительственно улыбался, протягивая мне сигареты: «Курите, это наши с Ольгой Всеволодовной любимые», подчеркивая каждое слово, чтобы у меня не возникло подозрений о характере их отношений. Дружеские! И вытирал платком постоянно потевшее пухлое лицо. «Что это вы все время потеете? — хотелось спросить мне его. — Или совесть нечиста?»