Шрифт:
А. Эфрон и А. Саакянц. Таруса. Начало 1960-х гг.
И. Мулинкович.
В. Шаламов.
Памятник на могиле В. Шаламова. Москва. Кунцевское кладбище. Работа скульптора Ф. Сучкова.
…Сейчас нам покажут «Доктора Живаго»!
Он залетел довольно далеко, наш «воронок». Свердловск, Новосибирск, Красноярск… Сквозь его зарешеченные дверцы видны заметенные снегом улицы, горожане в валенках с кошелками, хмурые, спешащие, привычные к «воронкам». Мама вздыхает со своим обычным юморком: «Ох, как же мне надоел этот пейзаж в клеточку…» Потом Тайшет с его знаменитой пересылкой и, наконец, последний этап до станции Невельская, откуда уже пешком по настоящей тайге — в политический женский лагерь, единственный тогда на весь Союз. Кто же они, эти «политики»? Шли по тайге ночью, я в каком-то кургузом синем пальтишке, конвойный на лошади вез наши чемоданы и мешки, и был февраль… Когда я, уже на ступеньках вахты, переминалась, руки в карманах, ожидая надзирателя, по зоне пронесся слух: «Бытовиков привезли!» — статья-то у нас была бытовая. Но скоро — и каким образом все узналось? — этот слух перекрылся другим. «Скажите, — бежала ко мне по снегу черноволосая молодая женщина, — правда, что вы родственники Пастернака? Что вы за роман „Доктор Живаго“?»
Интеллигенции в лагере была горсточка. Основную же массу «политиков» составляли верующие женщины, больше всего с Западной Украины. В лагере я впервые столкнулась с теми, кого принято называть простым народом. И, надо сказать, это был вполне счастливый опыт. Наряду с очевидными повседневными обязанностями эти женщины имели тайную духовную жизнь — она проявлялась в молитвах, секретных «семинарах» в сумерках за бараками, пении. Я стала записывать их песни, накопилась целая тетрадь, которую мне удалось вывезти при освобождении.
Через двадцать лет я наткнулась на эти порыжевшие странички, стала перечитывать, зазвучали их голоса, ожили забытые круглые лица, повалил снег, загремели раздаточные миски… Захотелось облечь в плоть спутниц моего двухлетнего лагерного бытия, замуровать тайшетскую мушку в янтарную смолу, «реинкарнировать», как говорила Параня-иеговистка, знавшая много ученых слов. Я написала полуочерк-полурассказ (ведь многое забылось!) — «Дочери света», который является хронологическим продолжением предыдущего опыта, следующим курсом «моих университетов». В этом рассказе много стихов. Это и подлинные песни пятидесятников и иеговистов, и «Погорельщина» Н. Клюева, которая потрясла меня своим пафосом конца мистической крестьянской культуры. Героинями «Погорелыцины» увиделись мне соседки по нарам, заплатившие такую цену за верность своему преданию.
Лагерная тема роднит этот очерк и с другими частями книги — с воспоминаниями об А. Эфрон и В. Шаламове. Страшный опыт этих двоих не идет ни в какое сравнение с моими довольно беззаботными двумя годами. И однако, не побоюсь сказать, есть и общее в нашей судьбе: и им, и мне, и малообразованным сектанткам помогло устоять то, что так мало ценится в суете повседневности, — Слово: кому поэзия, кому молитва.
Неопалимая Купина —
В чем народная вина?
Н. Клюев. «Погорельщина»Мне часто хочется прийти в нашу — такую розовую, такую красивую — церковь в Телеграфном переулке и помолиться за них. А может быть, пора и панихиду отслужить? Ведь видела я их последний раз лет двадцать назад, и были они тогда уже немолоды. И многие из них, наверное, за эти годы пришли крутыми своими тропками к стопам своего Господа. Я подхожу к кануну, в любое время дня и года трепетным рождественским пирогом переливающемуся в левом приделе меншиковской уютной и ухоженной церкви, беру из стопки аккуратно нарезанных четвертушек листок бумаги и поднимаю обгрызенный карандаш на веревочке. Тепло, пахнет яблоками и воском, из начищенных окладов спокойно и понимающе смотрят отнюдь не закопченные лики святых. Красивый священник плавными движениями, вздымая волны черного маркизета, благословляет склоненные головы верующих, поздравляет с Христовым Воскресением — сегодня суббота, — смотрит ласковыми, загадочными восточными глазами. Отец Нифон из Дамаска. Старушки-прихожанки, ровесницы, наверное, моих тайшетских подруг, шаркая, тянутся прикладываться к кресту, целуют батюшке смуглую руку, надламывают просфору, аккуратно распределяют мелочь: «на хор», «на ремонт храма», «на новую ризу»… Я опускаю карандаш на стол. Нет, нельзя их здесь поминать. Ведь они не принимали все это — кануны, обедни, маркизет… Ведь они жизнь положили, чтобы не отступать от своего предания, и поминать их по чужому — не значит ли это их, столько вынесших за свою истину, обидеть еще раз? Нет, лучше я просто помолюсь за них, просто вспомню их словами, которые так же широки, как и объятия рук, раскинутых по краям креста, и их вместят.
Под изумительнейшую «Херувимскую» (как же земны и прозаичны их песни по сравнению с нашим древним преданием!) я шепчу, вспоминая их обветренные деревенские лица: «Блаженны нищие духом, ибо их есть царствие небесное…» Да, это подходит, если расшифровать это темное место как «блаженны не взыскующие много мудрости». Куда там! И невежественны, и упрямы, и фанатичны. «Блаженны кроткие…» Нет, это не про них — умеют отстоять свое мнение, и за словом в карман не полезут, и агрессивны в спорах, и сопротивляться умеют. «Блаженны алчущие и жаждущие правды…» Нет, тоже не про них. У них — чувство превосходства, они уже «в правде», воистину сектантское высокомерие, даже у лучших: «Я-то спасусь, а вот ты…» «Блаженны миротворцы…» Нет, и эти слова не идут у меня с языка. Они жаждут возмездия, в их наивной эсхатологии расправам над гонителями уделено слишком много места. Так неужели же на горене нашлось для них доброго слова, для них, принесших в жертву женское свое предназначение, оставивших детей и клетушки с ухоженными поросятами и годами мыкающих горе по лагерям? Нет, есть для них слова. Вот они: «Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и злословить за Меня. Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда в небесах».
Да, темные, равнодушные к «светским» знаниям, сварливые, вздорные порой, такие приземленные, такие, на мой взгляд, «бездуховные» — и все-таки не отрекшиеся. Ни от Бога своего, ни от предания, каким бы неглубоким оно нам ни казалось. И был каждой из них дарован свой звездный час, когда искушал ее сатана — спокойной старостью, «садком вишневым коло хатки…». Вот как нашу дневальную барака, худую, высокую старуху Стаею с вечно больными зубами и вечными валенками на ногах… Было уже договорено со следователем, что осудит она свое религиозное прошлое, выступит публично на открытом суде, где соберется вся общественность города Станислава, ныне Ивано-Франковска, и из области приедут ведущие атеисты, и по радио будут транслировать этот показательный процесс, и возьмет ее на поруки коллектив детского сада, где работала она (а как они все умели работать!) нянечкой, и плакали по ней ребятишки. И ведь два срока были уже позади — ну те, правда, при культе. И ждала ее дочка, то же самое проделавшая и живущая уже который год без своей «истины» спокойно, и внуки любимые. И радио приехало, и из Львова телевидение, но заплакала Стася и сказала (это при прямой-то передаче!) в последнем слове: «Не, не можу, не можу. Е Бог, и е дьявол, и е их слуги, и гореть вам в геенне огненной, отродья антихристовы». Много ли это? Много, наверное, для нашего времени.