Шрифт:
7 июня 1927. Вторник
В воскресенье, на пикнике, поняла, что если бы не было семи последних месяцев, Мамченко мог и не пройти мимо моей жизни, мог бы сыграть в ней какую-то роль.
Мы пробирались в чаще глухой тропинки. Впереди всех я, потом меня догнал Мамченко. Что сказал мне — не помню. Только помню, что вдруг заговорила сама, заговорила о том, как хорошо вот идти, идти. А когда на поляне все смешались и потом опять пошли в лесу к озеру, — и я опять впереди всех, — вдруг поняла, что хочу, чтобы меня опять догнал Мамченко. А на обратном пути в Севр мы опять шли впереди вдвоем. Он говорил о том, что я очень замкнутая, что ко мне трудно подойти, что мне самой тяжело, что я всегда в маске, и так как я прячусь сама от себя, от своих настроений и как никогда от ощущения какой-то огромной силы, которая зовет меня, мне хочется колотиться головой об стену. Майер спросила: «Кнорринг, отчего вы всегда молчите?» «Но ведь вы тоже молчите». «Да, и мне очень тяжело». «Мне тоже тяжело».
Юрий прав, что все они ко мне хорошо относятся. В сущности, за все два года мы в первый раз видели друг друга и разговаривали не как «поэты». А все-таки и в воскресенье я это еще раз почувствовала — я среди них чужая.
Вчера была у Юрия. В первый раз после Пасхальной ночи. Конечно, я знала, что эта встреча не будет похожа на все остальное. Я почему-то, вероятно, предчувствуя эту необычность, даже дома не сказала, что иду к нему, — «удрала». Мы встретились, словно в первый раз после Пасхи. И спустя после каких-нибудь полчаса нежных слов и взглядов о прощении — что-то дикое, сумасшедшее, безумное. Он бросился меня целовать, повалил меня, кусая мне губы, лежал на мне, трогал меня всю, всю, целовал… Я не стала женщиной, нет. По я хотела этого. Только раз я видела его лицо, перекошенное страстью… Потом было стыдно, старалась скрыть лицо, не смотреть, а потом, крепко прижавшись к нему и обхватив руками его шею, заснула. Сон успокоил, могла прямо и просто посмотреть ему в глаза. Он спрашивал: «Любишь? И таким любишь? Я тебе не противен?» Теперь его лицо было бледным, измученным и чуть-чуть печальным. Я почувствовала, что я в этот момент сильная, что мне надо успокоить его. Улыбнувшись одними губами, сказала: «Шалый ты». Этого было достаточно, чтобы открыто и ясно смотреть друг на друга. Я встала, посмотрела в зеркало, на свои искусанные, распухшие и слегка кровоточащие губы, и улыбнулась уже не одними губами. Юрий так скоро не успокоился. Я сидела на кровати около него. Он спросил: «Ну, говори. Что-нибудь говори, только не молчи». А меня охватило состояние какой-то предельной усталости и было трудно говорить. Я гладила его руки, смотрела в лицо и не могла произнести даже одно слово «милый». А ведь ему было бы достаточно и одного этого слова. Потом, когда собирались уходить, развеселились оба. Домой шли через лес, много дурили, смеялись, и нам было хорошо. О происшедшем говорили просто и весело, и я сказала: «Шаг вперед». «Да, близко к цели». Пили чай вдвоем. Он вынул свою тетрадку стихов, я говорила ему о «Шуте». Он вдруг стал говорить о давно задуманной, но еще неясной поэме «Мыслитель». И все вместе: новый синий пиджак, мундштук в губах, какое-то новое в нем спокойствие, ровность движений, уверенность и эти слова о задуманной поэме, все это сделало его каким-то новым. Я поняла — Юрий будущего. Так иногда бывает: смотришь на человека и вдруг ясно, до отчетливости, увидишь, каким он будет через несколько лет.
Потом читал мне «Шута». И опять, как семь месяцев назад, он сильно взволновал меня. И мы стали совсем близкими, так, как, может быть, еще никогда не были и какой-то новой и хорошей близостью. Вот почему, когда я вспоминаю вчерашний день, мне не только не стыдно или хоть неловко — мне радостно.
Возвращаясь из госпиталя (вес — плюс 200 грамм, анализ — о-го-го!), вдруг ощутила в себе необычайную растущую силу. Поняла (необыкновенно ясно), что я возвращаюсь к жизни, что немощь — физическая и моральная — изжита.
И еще поняла, что дойду К настоящей, единственной цели.
Я не знаю, что со мной делалось. Хотелось громко петь, кричать, выкидывать чудовищные антраша.
Как бодрящий напев Марсельезы, Этот бешеный к жизни призыв.Тут-то я и вспомнила до мельчайших подробностей вчерашний день. Тут-то и началось, может быть, впервые — осознание, что жизнь, действительно, прекрасна, что бояться нечего.
И за ночью последней тоски Есть звериная радость рассвета.Это хорошо: «звериная радость рассвета». И назвала это «Воля к жизни» [71] .
14 июня 1927. Вторник
Как давно, когда я писала прошлый раз. Почти неделя. Почему за это время я не записала сюда ни одной строчки?
Что же было? То был вторник. «Бодрость». «Воля к жизни».
Среда. Ждала Юрия, хотя в понедельник сама говорила ему, чтобы в среду приходил на «День русской культуры» в Сорбонну. Но надеялась, что все-таки догадается посмотреть газету. Не догадался. Не пришел.
71
«Воля к жизни» — Опубликовано: Кнорринг Н.Н. Книга о моей дочери, с. 65–66.
Воля к жизни
В низких тучах, нависших уныло, В нежных думах веселой любви, В нарастаньи потерянной силы Мне послышалось слово: живи! И как крик у разверзнутой бездны, Как раскаты звериной грозы, Как бодрящий напев Марсельезы — Этот бешеный к жизни призыв. Я теперь поняла: не недели, — Месяца потерялись в бреду… И еще поняла, что дойду К настоящей, единственной цели. Что, как прежде, горят маяки Необманным и радостным светом, И за ночью последней тоски Есть звериная радость рассвета.7 июня 1927
Четверг. Были на «культуре». Юрий не был, не смотрел газеты, все напутал и приходил ко мне. В Сорбонне опять почувствовала, что я еще не настоящий человек. Последние дни у меня было очень нервное состояние (есть сахар), и мне было трудно спокойно сидеть на месте: перекидывала ногу на ногу, ворчала, хотелось и хотелось спать, трудно было слушать. От всех 6-ти речей [72] не осталось ничего. В концертном отделении вся нервозность и сонливость прошли. Когда пел Попов, а потом Липковская — меня охватило состояние, близкое к восторгу. Состояние редкое.
72
Были на «культуре» […] От всех 6-ти речей […] — «День русской культуры» (мероприятия которого растягивались, фактически, на неделю) состоялся в Сорбонне под председательством профессора Омана 9 июня 1927 г. С речами выступили: М.В.Бернацкий (произнес вступительное слово), П.Н.Милюков «О русской культуре», А.В.Карташев «Церковь и русская культура», В.К.Агафонов «Точные науки в русской культуре», К.В.Мочульский «О Пушкине».
Пятница. Был Юрий.
Я пишу только о вечерах, потому что дни слишком похожи один на другой. Стараюсь как можно позже вернуться из госпиталя, чтобы сразу начать жарить себе бифштекс к 12-ти. Стараюсь дольше завтракать, читая. Потом изобретаю, чем бы заняться до 2 1/4, когда можно начинать варить капусту. Одним словом, стараюсь как-нибудь провести день к вечеру. Не потому ли, что скоро ночь и утро? Иногда бывают, накатывают припадки острой неврастении. Места себе не нахожу. Дрожу, как в лихорадке. Хочется бить стаканы, швырять все, что попадется. Валерьянка не помогает. Помогают орехи — грызть с каким-то остервенением, пока в горле не запершит, тогда успокаиваешься.
Так вот, в пятницу пришел Юрий. Ходили в лес. После нервного припадка долго была вялость и усталость. Нашли тихий уголок и валялись, в волосах — распущенных после головомойки — было много потом прошлогодних сухих листьев. Была пассивной. Понемногу охватила страсть. Почему Юрий не взял меня тогда? До этой последней грани осталось уже так немного. Тогда в лесу я мысленно упрекала Юрия — в чем только — не знаю: в нерешительности, в деликатности, в трусости, в бережливости? Может быть, он и прав, не надо.