Шрифт:
И вот идет январь, февраль сорок первого года. Мы то
миримся, то опять ссоримся. Уже какое-то недоверие
проскользнуло. И у меня где-то записи: «Ну, разве можно вот
так? Ну, как же так? Разве так суждено меж людьми? Да что же
вот…». И вот подходит весенняя сессия. Занимаемся мы уже не
в одной читальной. И я занималась в читалке… Вот, если вы
представляете себе, Моховая, здание 9/11. И потом на углу, вот
здание, там, где сейчас памятник Ломоносову, где остался
журфак один, там были наши аудитории. И тут же
фундаментальная библиотека. Крыша у нее куполом, громадные
окна. И я обычно там занималась. Вот воскресенье, двадцать
второе июня сорок первого года. Сижу, готовлюсь к очередному
экзамену. Окна раскрыты настежь, тепло, яркий солнечный
день. Вдруг с угла (на Манежной площади там висел круглый
репродуктор, такой… черный) доносится какой-то голос
официальный, мужской… Это Молотов читал (это было
двенадцать часов дня) о том, что началась война. И я смотрю,
как постепенно подымаются, подымаются из-за столиков, из
тишины этой вот читальни, и все выходят. И мы все ушли из
читалки. Подошли туда, через дорогу перешли, через Герцена,
подошли к этому... И я там увидела Колю. Он из другой
читальни пришел. Мы так только, глянули мельком, кивнули
друг другу. Мне запомнилось лицо пожилой женщины. Вот все
внимательно слушают голос Молотова – он тогда читал, что вот
война началась. И женщина, пожилая очень, сморщенное лицо,
и она так: «Ааа!...» — у нее слезы текут.
Мы всерьез еще это не воспринимали – как может ли это
быть, только что все эти мирные договоры, накануне
Риббентроп приезжал – все, вроде. И как? Не могло этого
произойти! К сожалению, произошло.
В первую же ночь, с двадцать второго на двадцать третье,
ночью была бомбежка. Правда, нам сказали, что это… объявили
тревогу по радио, сказали, что это учебная… потом… тревога.
Но осколки сыпались самые натуральные. В эту ночь впервые
мы почувствовали, что… летали самолеты, прожектора
94
пересекали небо… У нас при центральном студгородке, ЦСГ, на
Стромынке, огромное здание, четырехэтажное. И там ясли
были. И вот мои подружки…к этому времени уже некоторые из
них родили… мы побежали, услышав тревогу, спустились туда,
в ясли, схватили детишек и потащили их в бомбоубежище.
Когда потом сказали, что тревога была учебная, а откуда же эти
осколки сыпались вокруг?
Ровно месяц бомбежек больше не было в Москве. За это
время, буквально через два-три дня, собирают нас всех в
университете. Объявляют, что все ребята, то есть, студенты,
парни, едут на спецзадание. А девушки – в медсестры. Кружок
медсестер – пожалуйста. Или в ополчение.
И вот, значит, собрали наш курс (я помню сотоварищей) на
Красной Пресне, в одной из школ, – перед отправкой на
спецзадание. Мы все пошли, конечно, провожать. И вот тут я
увидела (тут – это в воспоминаниях моих есть)… и я увидела:
Коля, стоящий, закат, солнце такое красное. Как раз лицом на
запад они стояли. Заходящее солнце ярко-красное. Вот он
смотрит широко распахнутыми глазами, вот как на этой
фотографии. И такое что-то сжалось в сердце, что… Ну, вот,
вот, вот оно – конец. Объявили, что «разойдись, попрощайтесь».
Мы бросились друг к другу, обнялись, крепко расцеловались.
Больше мы не виделись.
Ребята уехали на спецзадание, под Смоленск, копать
противотанковые рвы. Я осталась в Москве. Все мои друзья,
подруги – все разъехались, кто куда… В общем, поуезжали. В
Москве я осталась одна, на курсах медсестер. Ну, вы знаете,
месяц это был, ровно двадцать второго июля, как по часам
(немцы очень пунктуальные люди), началась бомбардировка
Москвы. Да так… у меня есть блокнотик с записями, в
котором…
3.
Где-то часов в десять вечера, сперва, без десяти десять,
налет, бомбардировка. Лазили на крыши, сбрасывали зажигалки.