Шрифт:
Вот другой – он прост, робок, прескучный собеседник, вечно путает слова, судит о достоинствах своей пьесы лишь по деньгам, полученным за нее, не умеет ни продекламировать, не даже просто хорошо прочитать то, что сам же сочинял. Но на какую высоту поднимается он в своих творениях! Здесь он стоит вровень с Августом, Помпеем, Никомедом, Ираклием: он царь, н притом великий, он политик и философ; герои, которые говорят и действуют в его стихах,- гораздо более римляне, чем римляне исторические.
Вот вам третье чудо. Представьте себе человека обходительного, кроткого, благожелательного, уступчивого и вместе с тем крутого, гневливого, вспыльчивого, капризного; он простодушен, непринужден, доверчив, шутлив, легкомыслен – сущее седовласое дитя; но дайте ему сосредоточиться или, вернее, предоставьте свободу его гению, который бурлит в нем, так сказать, без его участия и ведома, – и как вдохновенно, возвышенно, образно зазвучит его неподражаемая латынь! «Да это, наверно, другой человек!» – воскликнете вы. Нет, это все тот же Теодат, Он кричит, беснуется, катается по полу, опять вскакивает, мечет громы и молнии, но тут же вновь начинает сиять отрадным и ярким светом. Скажем прямо: он говорит как безумец и мыслит как мудрец, облекая истины в смешную, а верные и меткие суждения в нелепую форму, и вы с удивлением видите, как сквозь шутовство, гримасы и кривлянья сперва проглядывает, а потом в полном блеске предстает пред вами здравый смысл. Что могу я прибавить? Он сам не подозревает, как хороши могут быть его слова и поступки; в нем как бы живут две души, которые не знают друг друга, не связаны между собой, проявляются поочередно и каждая в своей особой сфере. В этом поразительном портрете не хватало бы последнего штриха, не упомяни я, что он ненасытно жаден до похвал, готов выцарапать критикам глаза и тем не менее достаточно податлив в душе, чтобы внять их замечаниям. Теперь я и сам начинаю сомневаться, не изобразил ли я здесь два различных лица; впрочем, у Теодата, пожалуй, есть еще и третье: он добрый, остроумный и превосходный человек.
Что встречается реже, чем способность к здравому суждению? Разве что алмазы и жемчуга.
Иной человек признанного таланта, всюду почитаемый и любимый, мал н ничтожен у себя дома, ибо не способен внушить родным уважение к себе. Другой, напротив,- истинный пророк, но только в своих четырех стенах, в кругу близких и родных, которые боготворят его; там он упивается хвалой своим редким и беспримерным достоинствам, с которыми, однако, ему волей или неволей приходится расставаться, как только он выходит за пределы своего дома.
Едва человек начинает приобретать имя, как на него сразу ополчаются все; даже так называемые друзья не желают мириться с тем, что достоинства его получают признание, а сам он становится известен и как бы причастен к той славе, которую онн сами уже обрели. Его стараются не замечать до последней возможности; лишь когда государь скажет свое слово, осыпав его наградами, все проникаются к нему расположением и он занимает место среди выдающихся люден.
Мы часто не в меру хвалим посредственность и стараемся поднять ее до высоты истинного таланта либо потому, что не любим подолгу восхищаться одними и теми же выдающимися людьми, либо потому, что, умаляя таким образом их славу, делаем ее менее оскорбительной и нестерпимой для нас самих.
Бывают люди, которые на всех парусах несутся по ветру монаршей милости; они мгновенно теряют из виду землю и мчатся вперед; все им улыбается, все удается; за каждый шаг, за каждый поступок их осыпают похвалами и наградами; стоит им где-нибудь появиться, как все бросаются их обнимать и поздравлять. Но в стороне возвышается утес, о подножие которого разбивается любая, самая мощная волна; влияние, богатство, угрозы, лесть, власть, милость- ничто не может его поколебать. Имя ему – народное мнение; наталкиваясь на него, эти люди идут ко дну.
Обычно, судя о трудах ближнего, мы непроизвольно сравниваем их с той работой, которой занимаемся сами. Вот почему поэт, поглощенный мыслями о великом и возвышенном, невысоко ценит искусство оратора, нередко посвященное будничным делам; тот, кто пишет историю своей страны, не понимает, как может разумный человек тратить жизнь на придумывание небылиц и поиски рифмы; точно так же бакалавр-богослов, погруженный в изучение первых четырех столетий христианства, почитает скучной, пустой и бесполезной любую другую науку, в то время как его самого, наверно, презирает геометр.
У иного довольно ума, чтобы преуспевать в своей области и даже поучать в ней других, но слишком мало, чтобы не рассуждать о том, чего он не понимает: он смело выходит за пределы своих знаний, но тут же сбивается с пути и при всей своей известности начинает говорить как глупец.
Что бы ни делал Герилл – говорит ли он с друзьями, произносит ли речь, пишет ли письмо, – он вечно приводит цитаты. Утверждая, что от вина пьянеют, он ссылается на царя философов; присовокупляя, что вино разбавляют водой, взывает к авторитету римского оратора. Стоит ему заговорить о нравственности, н уже не он, Герилл, а сам божественный Платон глаголет его устами, что добродетель похвальна, а порок гнусен и что оба они могут войти в привычку; он считает своим долгом приписывать древним грекам и латинянам избитые и затасканные истины, до которых нетрудно было бы додуматься даже самому, Гериллу. При этом он не стремится нн придать вес тому, что говорит, ни блеснуть своими познаниями: он просто любит цитировать.
Сострить и сознаться в том, что острота принадлежит нам, нередко означает рисковать ее успехом: если слушатели- люди умные или почитают себя таковыми, они по-»
стараются ее не заметить, ибо считают несправедливым, что придумали ее не они, а кто-то другой. Напротив, передать ее как бы с чужих слов – значит снискать ей одобрение, ибо в таком случае ее принимают как некий факт, о котором никто не обязан был знать заранее; при этом она метче попадает в цель, возбуждает меньше зависти к никого не задевает; если она смешна – люди смеются, если достойна восхищения – восхищаются.