Шрифт:
И все же, поверьте, это не отвратило меня ни от любви, ни от мужчин и даже от стариков. У каждой оборотной стороны есть своя медаль, говорил, кажется, Монтескью [4] , а может, я сама. Словом, кто-то из людей разумных, с коими я могла быть знакома.
Но вернемся к моему детству. В течение пяти лет оно было как нельзя более буколическим. Кормилица, очень добрая женщина, устроила меня на своей ферме, на берегу моря, и, конечно, именно там я прониклась страстью к Бретани, которая так и не покинула меня и заставила даже приобрести Бель-Иль.
Для меня Франция делится на две части: Париж и берег моря, я имею в виду море Севера, все остальное – огромный пустырь, по которому прогуливаешься иногда в поезде.
По прошествии этих пяти лет, когда я насыщалась зеленью и молоком, да еще кое-какими поговорками, расточаемыми моей кормилицей, эта последняя перебралась вдруг в Париж. Париж! Для нее Париж был чудесной мечтой; вот только она не знала, где найти мою семью, «этих дам», которых судьба перемещала из одного жилища в другое, передвижение было восходящим, но постоянным, в результате чего и затерялся их последний адрес.
Наконец матери удалось отыскать меня в Париже, во дворе дома, где кормилица работала консьержкой, весьма довольная собой, в то время как я после бретонских трав рыдала средь четырех унылых стен, источавших печаль и скуку. Увидев это, моя мать взяла меня за руку и отвела в Лоншан, к монахиням Лоншанского монастыря, где оставила на целых десять лет. Я смутно надеялась вернуться домой, однако если я была уже не так мала, чтобы оставаться у кормилицы, то была уже и достаточно взрослой, чтобы следовать за молодой женщиной, озабоченной поисками мужчин.
Так что десять лет я провела у монахинь Лоншана. Я нашла там общество, подруг, открыла для себя подневольные отношения, узнала собственный характер. Когда ты один, то познаешь многое, за исключением того, чего стоишь на самом деле.
У меня был ужасающий характер, и каждый вокруг не отказывал себе в удовольствии проверить его. В крови моей таилась какая-то неведомая сила, преображавшая мои желания в непременную необходимость, мои сожаления – в отчаяние, а мои тревоги – в стихийное бедствие. Из-за любого пустяка я набрасывалась на своих подруг, била их, не щадила и себя, каталась по полу, словом, я была самой настоящей фурией.
И вместе с тем я воспылала неудержимой благоговейной страстью к сестре Марии-Одиль, она была самой чудесной и несравненной личностью в этом монастыре, она умела усмирять приступы моей ярости, сохраняя мое уважение, и руководила мной. Она взяла меня в руки и крепко держала, пытаясь управлять этим ураганом, научила меня нескольким простейшим правилам, основное из которых – уважение к другому, свобода другого, что уже было совсем неплохо.
Об этом периоде я ничего не помню. Мне кажется, я была сродни судну, брошенному в поток бурных вод, какие я видела потом в Америке, на Ниагаре. Ничего особенного в монастыре не случилось; там я усвоила незамысловатые навыки, необходимые тогда для девушек, научилась читать и считать и однажды без подготовки сыграла в спектакле, устроенном для епископа. Я изображала ангела, ангела Рафаила, что вызывало невольные смешки моих подружек и преподавателей.
Затем, по прошествии десяти лет, промелькнувших как сон и вместе с тем как целая жизнь, за мной приехала мать, чтобы отвезти меня домой. Домой!
Наконец, наконец-то я ехала домой! Я возвращалась домой! В пятнадцать лет я немало гордилась тем, что у меня есть свой дом.
Увы, мой дом вовсе не походил на тот семейный очаг (с родителями, каминами, горящими дровами и временем, отведенным для чтения или вязания), о котором я наивно мечтала, начитавшись очень глупых и не в меру благочестивых романов, которые мне давали в монастыре.
«Дом» был своего рода борделем, где с томной медлительностью разгуливали две очень хорошо одетые женщины – мои тетя и мать, где в одном углу перешептывались четыре или пять горничных, которых постоянно меняли, в то время как в другом прятались две мои сестры. Режина, самая младшая, была очаровательна. Вторая, Жанна, тотчас стала предметом моей ненависти, несчастная, потому что была предметом неустанных забот моей матери, одной-единственной ее любовью. Мать любила Жанну неизвестно почему. Она была более резкой, чем я, и менее ласковой, чем младшая сестра. Жанна была сообразительнее сестры, но не такая сообразительная, как я. У нее было меньше очарования, чем у младшей сестры, и меньше, чем у меня, во всяком случае, так говорили люди. Она была вялой, страшно вялой, апатичной и слабовольной. Она едва передвигалась, доносила на нас, но мать питала к ней необъяснимую страсть.
Признаюсь, в течение всех тех месяцев, всех тех лет, что я провела вдали от матери, я мечтала, мечтала о ней как о матери из романов, мечтала и еще более инстинктивно и менее надуманно. Я мечтала о ней как о своей собственной матери, то есть о человеке, который должен был любить меня, чья любовь обещана была мне от рождения и навсегда.
Увы, мать не испытывала такого чувства ни ко мне, ни к моей самой младшей сестре. Она охотно рассталась бы со своими двумя дочерями в обмен на безраздельную жизнь с Жанной.