Шрифт:
За чаем узнал еще кое-что о последних переговорах канцлера с Жюлем Фавром. Ему было поставлено на вид, что все условия мира ему сообщены быть не могут, так как для обсуждения их должно быть составлено собрание, но что без уступки земель не обойдется, потому что нам необходима лучшая граница против французских набегов. Интересно, что в переговорах менее касались мира и находящихся в связи с ним наших требований, чем притязаний со стороны французов, ради которых мы должны были бы согласиться на перемирие. Фавр делал чрезвычайно непристойные жесты, когда упомянули об уступке земель, вздыхал, поднимал взоры к небу и проливал патриотические слезы. Шеф не ожидает его возвращения. Это сообщено и наследному принцу, который сегодня утром – я пишу 22-го – присылал телеграмму с запросом о том, как идут дела.
Четверг, 22-го сентября, вечером . Французы не перестают выставлять нас перед светом варварами и злодеями, а английские газеты, в особенности враждебный нам «Standard», оказывает им в том содействие. Почти беспрерывно разражается эта газета перед своими читателями ужаснейшими клеветами на счет нашего обращения с французским народонаселением и с пленными, и все это сопровождается ссылками на свидетельства очевидцев или людей, черпающих сведения из верных источников, в сущности, состоящих из чистейшей лжи. Так, в последние дни герцог Фиц Джэмс изобразил ужасающую картину наших злодеяний, совершенных в Базейле, причем он употребил только «настоящие» краски; также вопит в жалобном тоне некто г. Л., взятый в плен при Седане, на бесчеловечное обращение с ним пруссаков и разыгрывает несчастного французского офицера, с которым жестоко обошлись. На последнее можно бы было не обращать внимания. Но герцог восстановляет против нас тех, кто расположен к нам по ту сторону моря, а смелая клевета всегда бросает тень. Поэтому сегодня отправлено в одну доброжелательную нам лондонскую газету следующее опровержение:
«Как во всякой войне, так и в настоящей сгорело немало деревень – большая часть от артиллерийского огня пруссаков, а также и французов. При этом сгорели женщины и дети, которые спрятались в погреба и не могли быть вовремя спасены. Это относится и к Базейлю; это местечко несколько раз занималось от ружейного огня. Герцог Фиц Джэмс видел только его развалины, которые он осматривал после сражения, как и тысячи других лиц. Все остальное в его сообщении написано со слов несчастных, обездоленных людей. В стране, где само правительство систематически развивает неслыханную ложь, едва ли возможно, чтобы озлобленные мужики имели большую склонность при виде погорелых своих домов давать правдивые показания о своих врагах. Официальными донесениями подтверждено, что жители Базейля, не только военные, но и блузники, стреляли из окон в проходящие немецкие войска, а также в пленных, которые потом найдены убитыми в комнатах. Также констатировано, что женщины, вооруженные ножами и ружьями, совершали зверства над тяжелоранеными солдатами, а другие в сообщничестве с мужским населением стреляли и заряжали пушки, почему и найдено их так много среди раненых и убитых на поле сражения. Эти обстоятельства, вероятно, не переданы герцогу Фицу Джэмсу его свидетелями. Они вполне извиняют умышленный поджог деревень, сделанный с целью прогнать находящегося в них неприятеля. Не раз был открыт этот умысел. Что женщин и детей насильно гнали в огонь – это низкая ложь, которою французы запугивают народонаселение и возбуждают их к ненависти против нас. Этим они подстрекают жителей к бегству, которые обыкновенно после вступления немецких войск тотчас возвращаются и совершенно поражаются тем, что эти последние обращаются с ними лучше, чем французские войска… Если боязнь не заставляет жителей бежать, то правительство посылает толпу вооруженных вольных стрелков, иногда даже поддерживаемую африканскими войсками, чтобы ударами сабель заставить жителей покинуть свои жилища, а в наказание за недостаток в них патриотизма позволяют этим шайкам опустошать деревни. Что касается письма одного пленного офицера (Булонь 9-го сентября), то и в нем больше лжи, чем правды. Относительно обращения с пленными Германия может сослаться на 150 000 свидетелей, более достоверных, чем этот анонимный, изолгавшийся офицер, письмо которого дышит чувством мести, столь присущей этим тщеславным и кичливым французам. Сквозь это чувство просвечивает возможность новых нападений, которым будет подвергнута Германия, и эта возможность принуждает нас при заключении мира преследовать одну цель, а именно укрепление наших границ. Только и есть правды в письме этого мнимого офицера г. Л., что по сдаче Седана недоставало съестных припасов, но не только для пленных, а и для победителей, которые не могли ничем поделиться с голодными врагами, потому что ничего не имели. Если г. Л. жалуется на то, что он под дождем и в грязи стоял на биваках, то в этом видно лучшее доказательство того, что он не офицер и до сих пор не участвовал ни в одной войне. Он какой-нибудь наемный писака, который никогда не покидал комнату, и эта жалоба заставляет предполагать, что рассказ о его плене есть вымысел, потому что если он офицер, то должен знать, что большая часть его товарищей – по крайней мере это можно сказать о немцах – из 40 ночей со дня начала военных действий 30 провели при таких же обстоятельствах. Когда ночью шел дождь, то они проводили ее под дождем, когда же место бивака превращалось в грязь, они лежали в ней. Тот только, кто не участвовал в этом походе, может всего этого не знать и удивляться подобным случаям. Если г. Л. хвастается, что у него сохранился его кожаный кошелек, то это уже есть ясное доказательство, что он не был ограблен. Нет ни одного солдата, который бы, имея при себе деньги, не носил бы их, как и 50 или 100 лет тому назад, на голом животе, и если бы наши солдаты хотели воспользоваться деньгами г. Л., они по собственному опыту знали бы, где их найти. Немногие немцы, попавшие в плен к французам, могут рассказать о том, как проворно руки их противников умеют рвать мундир пленного, и не обращая внимания на кожу своего пациента, взрезают ножом или саблею кожаный кошелек. Уверение в жестоком обращении с седанскими пленными – это наглая ложь. Большая часть французских пленных, может быть, четвертая часть из них, была пьяна до бесчувствия, так как за несколько часов до капитуляции французы ограбили все винные и водочные погреба. Ясно, что управлять пьяными людьми труднее, чем трезвыми, но примеров жестокого обращения ни при Седане, ни в ином месте не было, несмотря на господство строгой дисциплины в прусских войсках. Что эта дисциплина возбуждала удивление французских офицеров – это факт. К сожалению, мы не можем выставить в этом отношении в таком же виде неприятельские войска и не можем отдать им дани удивления, не засвидетельствовать их храбрости. Редко удавалось французским офицерам удержать своих подчиненных от убиения тяжелораненых, и были случаи не только между африканскими войсками, что высшие офицеры с опасностью своей жизни защищали этих последних от своих же солдат. Привезенные в Мец немецкие пленные познакомились с оплеванием, ударами и каменьями, которыми их провожали по улице, а при возвращении их африканские войска стали шпалерами и прогнали их, как в старину, сквозь строй палками и кнутами. В этих случаях мы можем сослаться на официальные протоколы, которые имеют другое значение, чем анонимные письма г. Л. Но нужно ли всему этому удивляться, если журналы такого города, как Париж, который лицемерно требует пощады во имя цивилизации, предлагают, не желая слышать противоречий, чтобы всем раненым, которых нельзя брать с собой, раскалывали череп или просто пользовались бы немцами для удобрения полей? Зверство французов, прикрываемое жалкой цивилизацией, в настоящей войне достигло совершенного развития, и если кичливые французы прежде говорили: «Grattez le Russe et vous trouverez le barbare», то теперь каждый будет в состоянии сравнить обхождение русских с неприятелем во время Крымской кампании с обхождением французов и, конечно, найдет, что это замечание более подходит к французам».
Прошу заметить раз навсегда: 1) в Англии совершенно достаточным для нашей безопасности считают снесение западных французских крепостей; 2) там стараются объяснить долговременную защиту Страсбурга приверженностью жителей к Франции. Но ведь крепость Мец защищается не немецким мещанством, а французскими войсками; упорная защита, значит, не есть следствие немецкой верности.
Только что мы сели за стол, входит один из придворных лакеев и докладывает, что наследный принц будет к обеду и просит приготовить для себя ночлег, причем он – секретарь или курьер, кто его знает, – выражает желание, чтобы ему для пяти господ, сопровождающих его королевское высочество, были приготовлены канцелярия и большая гостиная рядом с комнатой канцлера. «Канцелярию нельзя, – отвечает шеф, – там идут занятия». Потом он предлагает в распоряжение комнату, в которой он моется, – гостиная же нужна для приема французских посредников и князей. Квартирмейстер удалился с вытянутым лицом. Он, конечно, рассчитывал на безусловное согласие.
За обедом в присутствии графа Лендорфа шел оживленный разговор. Когда зашла речь об украшении старого Фрица «под липами» черно-красно-желтыми знаменами, министр неодобрительно отнесся к Вурмбу за то, что он допустил спор о цветах.
«По-моему, – сказал он, – дело может считаться оконченным, с тех пор как принято северогерманское знамя. В остальном отлив цветов для меня безразличен, зеленый, желтый, какой угодно, даже самый игривый цвет, хоть мекленбург-штрелицкое знамя. Прусский же солдат знать ничего не хочет о черно-красно-желтом знамени, что, конечно, благоразумные люди не поставят ему в вину, когда вспомнят о берлинских мартовских днях и о значках противников в Майнской кампании 1866 г.». После того шеф говорил, что мир еще далек и прибавил: «Если они пойдут на Орлеан, то и мы за ними последуем, и – если они двинутся далее, то и мы – до самого моря». Затем он прочел нам полученные телеграммы и список находящихся в Париже полков. «Все вместе должны составить 180 000 человек, – сказал он, – но едва ли между ними есть 60 000 настоящих солдат. Молодых солдат и национальных гвардейцев с их табакерками считать не стоит». Несколько минут разговор вертелся о предметах, находящихся на столе, причем, между прочим, упомянули, что Александр фон Гумбольдт, этот идеальный человек нашей демократии, был ужасный едок и что при дворе «он собирал целые горы омаров и других трудноперевариваемых гастрономических закусок и все это погружал в желудок». Наконец нам подали жареного зайца, причем министр заметил: «Французский заяц ничего не стоит в сравнении с зайцем из Померании, в нем нет вкуса дичи! Совсем не то наш заяц, жаренный в сметане, который вкусен, потому что питается ароматными травами». После половины одиннадцатого министр велел узнать внизу, не пьет ли кто чаю. Ему доложили: «Доктор Буш». Он пришел, выпил две чашки чая с коньяком, что он считал очень полезным для здоровья, и съел несколько маленьких кусков холодного жаркого. Потом он взял с собою полную бутылку холодного чая, который, кажется, составляет любимый его напиток по ночам, как я заметил во время похода. Он оставался до полуночи, и первое время мы были одни. Немного погодя он спросил, откуда я родом. Я ответил – из Дрездена. Какой город мне особенно нравится? Конечно, тот, в котором я родился? Я решительно отрицал это и сказал: «После Берлина более всего мне нравится Лейпциг». Он ответил, смеясь: «Вот как! Я этого не думал, Дрезден – такой прекрасный город!» Я выставил главную причину, почему он, несмотря на это, мне не нравится. Он ничего не сказал.
Я спросил, не следует ли телеграфировать о слышанных нами на парижских улицах ружейных и пушечных выстрелах. «Да, – сказал он, – сделайте это». «О переговорах с Фавром надо еще подождать?» «Впрочем… – и потом продолжал: – От Мэзон на… как бишь его?.. на Монтри – первое совещание; потом в тот же вечер в Феррьере – второе, на следующее утро – третье, и все безуспешно как относительно перемирия, так и мира. Со стороны других французских партий готовятся также вступить с нами в переговоры». При этом он сделал некоторые намеки, из которых я мог заключить, что он указывает на императрицу Евгению.
Шеф хвалит стоящее на столе красное вино из погреба замка, а потом выпивает стакан, затем он порицает неприличное поведение Ротшильда и говорит, что старый барон обладал большим тактом. Я вспомнил о фазанах и спросил, нельзя ли устроить на них охоту. «Гм! – сказал он, – хотя и запрещено стрелять в парке, но что же со мной сделают, если я выйду и принесу хотя пару? Арестуют – нет, потому что тогда у вас никого не будет, кто бы приготовил мир». Потом разговор зашел об охоте вообще.
«Когда я охочусь с королем в Лецлинге, то охочусь в нашем старинном фамильном лесу. Бургсталь приобретен нашей фамилией 300 лет назад – только ради охоты. Лес тогда был уже почти такой же, как и теперь. Но тогда он недорого ценился, за исключением охоты. В настоящее время он стоит миллионы».
«Вознаграждение было незначительное – менее четвертой части стоимости, вода затопила почти все» и т. д.
Другой предмет навел его на разговор об искусной стрельбе, и он сообщил, что бывши еще молодым человеком, он имел верный пистолет, что он на сто шагов попадал в лист бумаги, а уткам простреливал головы.
Опять вернулся он к часто излагаемой им теме и заметил: «Когда я усиленно работаю, то должен и есть хорошо. Я не могу заключить порядочного мира, если мне не дадут хорошо покушать и выпить. Это относится к моему ремеслу».