Шрифт:
Хлопоты капитула и парижского духовенства, которые сделали для меня все, что было в их силах, хотя дядюшка мой, самый слабодушный человек на свете, да притом до смешного завидовавший мне, поддержал их весьма неохотно, — хлопоты эти принудили двор объяснить причину моего ареста: канцлер в присутствии Короля и Королевы объявил всем духовным корпорациям, что арестовали меня для моего же блага, дабы помешать мне исполнить замыслы, в каких меня подозревают. По возвращении моем во Францию канцлер уверял меня, что это он убедил Королеву позволить ему придать такой оборот своей речи, под предлогом, [564]что так будет удобнее отклонить ходатайство парижской Церкви, которая единодушно требовала, чтобы меня предали суду или отпустили на свободу; он прибавил, что в действительности желал оказать мне услугу, вынудив таким образом двор признать мою невиновность хотя бы в отношении прошлого.
Мои друзья и в самом деле воспользовались этим ответом, представив его во всей красе в двух или трех весьма язвительных памфлетах. Комартен в этом случае, да и позднее, сделал все, на что способны самая искренняя дружба и самое высокое благородство. Д'Аквиль удвоил свое усердие и попечение обо мне. Капитул собора Богоматери распорядился ежедневно петь антифон 598, моля о моем освобождении. Все священники, за исключением кюре церкви Сен-Бартелеми 599, доказали мне свою преданность. За меня заступилась Сорбонна, поддержали меня и многие верующие. Епископ Шалонский своим добрым именем и примером воспламенял сердца и умы 600. Возмущение это вынудило двор обходиться со мной несколько лучше, нежели вначале. Мне стали выдавать книги, правда счетом, и притом оставили меня без бумаги и чернил; мне разрешили иметь при себе лакея и лекаря, упомянув которого мне хотелось бы отметить одно обстоятельство, весьма замечательное. Лекарь этот, по имени Вашро, человек весьма достойный и искусный в своем ремесле, сказал мне в тот самый день, когда появился в Венсеннском замке, что Комартен поручил ему передать мне, что стряпчий Гуазель, предсказавший когда-то освобождение герцога де Бофора, заверил его: в марте я получу свободу, хотя и не полную, а в августе стану свободным вполне. Вы увидите из дальнейшего, что предсказание его сбылось 601.
Все время заключения моего в Венсеннском замке, — а оно длилось пятнадцать месяцев, — я усердно посвящал ученым трудам и занимался с таким усердием, что мне не хватало дня и я отдавал им даже ночи. С особенным тщанием изучал я латинский язык и убедился в том, что никакие усилия, на него потраченные, не пропадут втуне, ибо, постигнув его, мы открываем себе путь к постижению всех других языков. Занимался я также греческим, который когда-то очень любил и к которому вновь приобрел вкус. В подражание Боэцию я сочинил «Утешение теологией» 602, доказывая, что всякий узник должен быть vinctus in Christo,о котором говорит апостол Павел 603. Своего рода silva(Здесь: набросками ( лат).) стали собранные мной воедино рассуждения о различных предметах, в том числе применения к парижской Церкви извлечений из книги актов Церкви миланской, составленной кардиналами Борромео 604; я назвал этот труд «Partus Vincennarum»(«Плод Венсенна» (лат.).). Мой тюремщик не упускал случая помешать моим занятиям и мне досадить. Однажды он объявил мне, что Король приказал ему выводить меня на прогулку на верхнюю галерею донжона. Потом, вообразив, что прогулки мне нравятся, со злорадным огоньком в глазах [565]сообщил мне, что получен новый приказ в отмену первого; я ответил ему, что это весьма кстати, потому что на террасе донжона слишком ветрено и у меня там разбаливается голова. Четыре дня спустя он предложил мне спуститься в зал для игры в мяч посмотреть на игру моих стражников; я отказался, отговорившись тем, что в зале для игры в мяч слишком сыро. Он принудил меня к этому, объявив, что Король, который заботится о моем здоровье более, чем я предполагаю, приказал ему, чтобы я побольше двигался. А вскоре сам попросил извинения, что больше не водит меня вниз. «По причине, какую я не могу вам открыть», — прибавил он. Сказать вам правду, я сумел стать выше этих мелких придирок — в глубине души они меня не трогали и вызывали во мне одно лишь презрение; но, признаюсь вам, я не находил в себе того же нравственного превосходства в отношении (если можно так выразиться) самой сущности моего заточения; каждое утро, пробуждаясь с мыслью о том, что я в руках моих врагов, я сознавал, что я вовсе не стоик. Ни одна душа не заподозрила моего отчаяния, но оно было велико по этой единственной причине, может быть разумной, а может быть и нет, ибо в нем, без сомнения, говорила гордыня; помню, я по двадцать раз на дню твердил себе, что оказаться в тюрьме — худшее из бедствий, какие могут постигнуть человека. Я тогда еще не знал довольно, какое великое несчастье — долги.
Вы видели уже, что я разнообразил скуку занятиями. Иногда я позволял себе рассеяться. На террасе донжона я завел кроликов, в одной из башен — горлиц, в другой — голубей. Редкими этими развлечениями я обязан был неустанным хлопотам парижской Церкви, однако мне то и дело отравляли их тысячью вздорных помех. Это не мешало мне получать от них удовольствие тем большее, что еще задолго до моего ареста я много раз обдумывал, чем заполню свой досуг, если однажды попаду в тюрьму. Трудно описать, как услаждают душу в несчастье утехи, пусть даже самые скромные, какие ты уготовил себе заранее.
Но как я ни был занят упомянутыми развлечениями, я с величайшим усердием обдумывал возможности побега, а сношения, какие я непрестанно поддерживал с внешним миром, давали мне повод надеяться и строить планы.
На девятый день моего заточения стражник по имени Карпантье, воспользовавшись тем, что товарищ его заснул (меня всегда, даже ночью, охраняли двое часовых), подошел ко мне и сунул мне записку, в которой я сразу узнал руку г-жи де Поммерё. В записке стояло всего несколько слов: «Жду ответа, податель сего достоин доверия».
Солдат вручил мне карандаш и клочок бумаги, на котором я подтвердил получение записки. Г-жа де Поммерё завязала знакомство с женой этого солдата, заплатив за первую записку пятьсот экю. Муж, имевший навык в такого рода сделках, принял в свое время участие в побеге герцога де Бофора. Ни самого солдата, ни членов его семьи уже нет на свете, вот почему я говорю об этом столь свободно. Но поскольку все [566]написанное в силу непредвиденных случайностей может стать достоянием чужих глаз, позвольте мне не входить в подробности того, каким способом продолжались дальнейшие мои сношения с волей, ибо мне пришлось бы для этого назвать имена людей, которые еще живы. Довольно будет сказать, что, хотя за пятнадцать месяцев тюрьмы возле меня сменилось трое караульных офицеров и двадцать четыре солдата, связь моя с миром не прерывалась и была такою же исправной, как связь Парижа с Лионом 605.
Госпожа де Поммерё, Комартен и д'Аквиль писали мне неизменно два раза в неделю, и я неизменно дважды в неделю посылал им ответ. В переписке мы касались разнообразных вопросов, но речь в них всегда шла о моем освобождении. Самый короткий путь к нему был побег из тюрьмы. Я замыслил для этой цели два плана, один из которых был подсказан мне моим лекарем, человеком математического склада ума. Он придумал подпилить решетку маленького оконца в часовне, где я слушал обедню, привязать к ней некий механизм, с помощью которого я и в самом деле мог бы, и даже довольно легко, спуститься с четвертого этажа донжона; но это означало бы проделать всего полдороги, ибо следовало еще взобраться на ограду, спуститься с которой было невозможно, и потому лекарь отказался от этой мысли, в самом деле несбыточной, и мы остановились на втором плане, который не привели в исполнение лишь потому, что Провидению не угодно было его благословить. В ту пору, когда меня выводили на галерею донжона, я приметил на самом верху башни нишу, назначение которой так и осталось для меня загадкою. Ниша до половины завалена была щебнем, и, однако, в нее можно было забраться и там укрыться. Вот мне и пришло в голову, улучив минуту, когда караульные отправятся обедать, а сторожить меня останется Карпантье, опоить его сотоварища (это был старик по имени Тоней, который засылал как убитый после двух стаканов вина, в чем Карпантье не раз пришлось убедиться), незаметно для всех подняться на башню и спрятаться в нише, о которой я вам рассказал, прихватив с собой хлеба и несколько бутылок воды и вина. Карпантье соглашался, что первый этот шаг исполнить возможно и даже нетрудно, тем более что двое солдат, которые сменяли его и его сотоварища, были столь учтивы, что никогда не входили в мою комнату, а дожидались у дверей, пока я проснусь, ибо я взял привычку спать после обеда или, точнее, прикидывался, будто сплю. Это вовсе не значит, что солдаты не имели приказа никогда не оставлять меня одного, но на свете всегда находятся люди, наделенные более благородным сердцем, нежели другие. Карпантье должен был привязать веревки к окну в галерее, через которое совершил побег герцог де Бофор, и бросить в ров веревочную лестницу, ночью сплетенную Вашпо в его комнате, чтобы подумали, будто я с ее помощью преодолел невысокую стену, которую здесь возвели после побега г-на де Бофора. В то же время Карпантье должен был дать сигнал тревоги, как если бы он заметил, что я проник в галерею, и показать свою шпагу, обагренную кровью, как если бы, преследуя меня, он меня ранил. Вся стража сбежалась бы на этот шум, на окне увидели бы веревки, во [567]рву лестницу и кровь; восемь или десять всадников с пистолетами в руках показались бы на опушке леса, словно поджидая меня, кто-то вышел бы из ворот в красной скуфье, потом всадники рассыпались бы, и тот, что в красной скуфье, поскакал бы в сторону Мезьера; в Мезьере три-четыре дня спустя произвели бы пушечный выстрел, словно я и впрямь туда прибыл. Кто мог бы вообразить, что я прячусь тем временем в нише наверху. Из Венсеннского леса не преминули бы убрать усиленную охрану, оставив обычную — отставных солдат, которые за два су показывали бы всему Парижу и окно, и веревки, как показывали их после побега герцога де Бофора. В числе любопытных явились бы и мои друзья, они принесли бы мне женскую, монашескую или какую-нибудь другую одежду, и я вышел бы в ней, не вызвав и тени подозрения и не встретив никаких препятствий.
Думаю, что для двора было бы самым большим унижением, если бы его провели таким способом. План этот столь необычен, что кажется неисполнимым. И, однако, исполнить его было совсем нетрудно; я уверен, что он непременно увенчался бы успехом, если бы по случайной прихоти судьбы его не загубил стражник по имени Л'Эскармусере. Его прислали на место другого заболевшего солдата, и, так как он был человек старый, крутой и исполнительный, он объявил офицеру, что удивлен, почему не соорудят двери, чтобы запирать маленькую лестницу, ведущую на галерею донжона. Дверь соорудили на другое же утро, и предприятие мое рухнуло. Тот же самый солдат вечером по дружбе сообщил мне, что, если Его Величеству угодно будет приказать, он задушит меня собственными руками.