Шрифт:
Первый президент, который почти всегда с жаром защищал интересы своей корпорации, но в глубине души был предан двору, сказал мне вскоре по выходе своем из Дворца Правосудия: «Как вам нравятся эти люди? Они провозгласили постановление, способное разжечь гражданскую войну, но, поскольку не назвали в нем Кардинала, как того требовали Новион, Виоль и Бланмениль, полагают, что Королева должна быть им благодарна». Я сообщаю вам эти маловажные подробности, ибо они лучше передают настроение и дух этой корпорации, нежели события более значительные.
Президент Ле Коньё, которого я встретил у Первого президента, сказал мне: «Вся надежда на вас; нас всех перевешают, если вы не предпримете тайных мер». Я и в самом деле их предпринял, ибо ночь напролет просидел с Сент-Ибаром, составляя письма, с которыми намеревался послать его в Брюссель, чтобы договориться с графом де Фуэнсальданья и обязать того, в случае необходимости, прийти к нам на выручку с испанской армией. Поручиться ему за Парламент я не мог, но я обещался, если Париж подвергнется нападению, а Парламент сдастся, выступить самому и склонить к выступлению народ. В том, что мне удастся начать дело, я не сомневался, но продолжать его без поддержки Парламента было трудно. Я прекрасно это понимал, но тем более понимал, что бывают обстоятельства, в которых сама осмотрительность предписывает полагаться на случай.
Сент-Ибар был уже в дорожной одежде, когда ко мне явился герцог де Шатийон, еще с порога сообщивший мне, что он сейчас от принца де Конде, который завтра прибудет в Рюэль. Мне было нетрудно заставить герцога разговориться, ибо он был моим другом и родственником и к [89]тому же люто ненавидел Кардинала. Он сказал мне, что принц де Конде взбешен против Мазарини 89и уверен, что Кардинал погубит государство, если предоставить ему свободу действий; у самого Принца есть серьезные причины негодовать на Мазарини: он обнаружил в армии, что Кардинал стакнулся с маркизом де Нуармутье, с которым переписывается тайным шифром, и тот обо всем уведомляет Мазарини в ущерб Принцу. Словом, из всего, что мне рассказал Шатийон, я понял, что Принц не поддерживает тесных сношений с двором. Как вы догадываетесь, я не стал колебаться: я заставил Сент-Ибара, который по этой причине едва не впал в бешенство, снять дорожные сапоги, и хотя вначале я полагал сказаться больным, чтобы избежать необходимости ехать в Рюэль, где не мог быть уверен в своей безопасности, теперь я решил отправиться туда вслед за принцем де Конде. Я не опасался более, что меня там арестуют, ибо Шатийон уверил меня, что Принцу не по душе какие бы то ни было крайности, и я имел все основания полагаться на дружбу, какою он оказывал мне честь. Как вы помните, он выручил меня из затруднения в истории с моленным ковриком в соборе Богоматери, а я еще прежде от души старался услужить ему во время распри его с Месьё касательно кардинальской шапки, которой домогался его брат. Ла Ривьеру достало наглости на это пожаловаться, а Кардинал имел слабость заколебаться. Я предложил принцу де Конде поддержку всего парижского духовенства. Я упоминаю здесь об этом обстоятельстве, которое забыл в свое время отметить, чтобы пояснить вам, что я и в самом деле без опасений мог отправиться ко двору.
Королева приняла меня с отменной приветливостью. Она полдничала у грота. Когда ей подали испанские лимоны, она намеренно угостила ими только Принцессу-мать 90, принца де Конде и меня. Кардинал расточал мне любезности чрезвычайные, но я заметил, что он со вниманием наблюдает, как встретит меня принц де Конде. Когда мы вышли в сад, тот лишь обнял меня, но когда мы во второй раз свернули в аллею, сказал мне, сильно понизив голос: «Завтра в семь часов я буду у вас. В Отеле Конде слишком людно».
Он сдержал слово и, едва появившись в архиепископском саду, приказал мне изложить ему действительное положение дел и все, что я о нем думаю. Я могу и должен сказать вам, что воистину желал бы, чтобы эта моя речь, в которой глаголали не столько уста мои, сколько сердце, была напечатана и отдана на суд собравшихся трех сословий: в слоге ее можно обнаружить немало погрешностей, но, смею заверить вас, никто не осудил бы выраженных ею чувств. Мы уговорились, что я буду по-прежнему действовать на Парламент, чтобы тот продолжал теснить Кардинала; ночью я доставлю в своей карете принца де Конде к Лонгёю и Брусселю, чтобы уверить их, что в случае нужды они не будут брошены на произвол судьбы; Принц явит Королеве все знаки усердия и преданности и даже всеми силами постарается изгладить в ее памяти знаки неудовольствия, какие успел выказать Кардиналу, дабы войти к ней в доверие и незаметно [90]приуготовить ее к тому, чтобы она выслушивала его советы и следовала им; вначале он сделает вид, будто во всем с ней согласен, но мало-помалу постарается приучить ее внимать правде, к какой она до сего времени была глуха, а по мере того, как озлобление народа будет расти и прения в Парламенте продолжаться, Принц сделает вид, будто против собственного желания, из одной лишь необходимости начинает им поддаваться; таким образом, когда Кардинал не рухнет, а как бы сползет вниз, Принц окажется хозяином кабинета благодаря своему влиянию на Королеву и повелителем народа благодаря общему положению дел и с помощью слуг, которых имеет в его рядах.
Нет сомнения, что в смуте, тогда воцарившейся, одним лишь этим способом можно было исправить беду, и, несомненно также, способ этот был столь же прост, сколь необходим. Провидению не угодно было его благословить, хотя стечением обстоятельств оно и благоприятствовало ему, как никогда никакому другому замыслу. Вы увидите, что из него воспоследовало, но прежде я скажу вам несколько слов о том, что произошло как раз перед тем.
Поскольку Королева покинула Париж для того лишь, чтобы с большей свободой ожидать возвращения войск, с помощью которых она намерена была напасть на город или уморить его голодом (она бесспорно помышляла и о том, и о другом), — так вот, поскольку Королева покинула Париж с одною лишь этой целью, она не стала слишком церемониться с Парламентом в отношении его последнего постановления — о нем я уже говорил выше, он содержал просьбу привезти Короля обратно в Париж. Она ответила депутатам, явившимся к ней с представлениями, что весьма ими удивлена, что Король привык каждый год дышать в эту пору свежим воздухом и здоровье его дороже ей, нежели пустые страхи народа. Принц де Конде, прибывший в эту самую минуту и не поддержавший намерения двора подвергнуть Париж нападению, посчитал, что ему следует, по крайней мере, представить Королеве другие знаки своей готовности исполнить ее волю. Он объявил президенту и двум советникам, которые согласно решению Парламента пригласили его на заседание, что он не явится туда и будет повиноваться Королеве, даже если ему придется заплатить за это жизнью. Горячий нрав завлек его в пылу речи далее, нежели то входило в его намерения, о чем вы легко можете судить, уже зная из моего рассказа, как он был расположен прежде даже разговора со мной. Герцог Орлеанский также ответил, что не явится в Парламент, который принял решения слишком дерзкие и недозволительные. Принц де Конти отвечал в том же духе.
На другой день магистраты от короны доставили в Парламент постановление Совета, которым отменялось решение Парламента и запрещалось обсуждать указ 617 года 91против министров-иностранцев. Прения были на редкость жаркими, Парламент объявил решение представить Королеве ремонстрации, поручил купеческому старшине позаботиться о безопасности города, приказал всем губернаторам открыть заставы и [91]распорядился на другой же день, отложив все дела, приступить к обсуждению указа 617 года. Ночь напролет я усердствовал, стараясь предотвратить этот шаг, ибо боялся, что, ускорив события, он вынудит Принца, вопреки его собственной воле, защищать интересы двора. Лонгёй, со своей стороны, хлопотал о том же. Бруссель дал ему слово начать прения призывом к умеренности, другие положительно обещали мне то же или хотя бы позволили на это надеяться.
Но наутро все вышло по-другому. Они распалили друг друга еще прежде, чем даже заняли свои места. Ими завладел проклятый корпоративный дух, о котором я вам уже говорил; те самые люди, которые двумя днями ранее содрогались от ужаса, и мне стоило такого труда их успокоить, вдруг, неизвестно по какой причине, перешли от страха, вполне основательного, к совершенно слепой ярости; даже не подумав о том, что командующий той самой армией, одно упоминание о которой наводило на них страх, — а его самого им следовало опасаться более, чем его армии, ибо они имели причины полагать, что он им отнюдь не благоволит, поскольку всегда был весьма привержен двору, — так вот те же самые люди, даже не подумав о том, что командующий этот прибыл в столицу, огласили указ, о котором я рассказал вам выше; указ побудил Королеву приказать вывезти из Парижа герцога Анжуйского, еще красного от ветряной оспы, и герцогиню Орлеанскую 92, совсем больную, и на другой же день вызвал бы гражданскую войну, если бы принц де Конде, с которым я имел по этому вопросу еще одно совещание, длившееся три часа, не избрал самый благой и мудрый образ действий. Хотя он был убежден в злодейских умыслах Кардинала как против общества, так и против себя самого и был столь же недоволен поведением Парламента, с которым невозможно было ни сговориться как с целой корпорацией, ни с уверенностью положиться на отдельных ее представителей, он, ни на минуту не усомнившись, принял решение, какое считал наиболее полезным для блага государства. Твердым, ровным шагом прошел он между правительством и народом, между двором и бунтовщиками, и сказал мне слова, которые память сохранила мне даже в пору самых жарких наших распрей: «Мазарини не ведает, что творит; если не принять мер, он погубит государство. Парламент слишком торопится: вы предупреждали меня об этом, и оказались правы. Если бы, согласно нашему уговору, он действовал осмотрительнее, мы уладили бы разом и наши дела, и дела общие. Но он несется вперед очертя голову и, вздумай я броситься вслед за ним, я, верно, мог бы устроить свои дела лучше, нежели он свои, однако меня зовут Луи де Бурбон и я не намерен расшатывать устои трона. Неужто эти оголтелые судейские колпаки 93поклялись вынудить меня начать гражданскую войну или придушить их самих, навязав себе и им на голову нищего сицилианца, который в конце концов перевешает нас всех?»