Шрифт:
«Я согласен, Ваше Высочество, со всеми Вашими общими соображениями, но позвольте применить их к частному случаю. Если Парламент содействует гибели государства, то не потому, что намеревается его погубить: никто не имеет более интереса в поддержании королевской власти, нежели сословие должностных лиц 100, с этим согласны все. Стало быть, [98]следует не обинуясь признать, что верховные палаты творят зло потому лишь, что не умеют творить благо, даже когда его желают. Дельный министр, который знает, как управлять частными лицами и корпорациями, поддерживает их в равновесии, в котором им надлежит находиться по своей природе — достигается оно соразмереньем власти венценосцев и покорности народной... Невежество нынешнего правителя лишает его проницания и силы, потребных для того, чтобы регулировать гири этих часов. Пружины их перепутались. Та, что должна была лишь умерять движение, хочет его ускорить, и, признаюсь, она делает это худо, ибо не для того предназначена; вот в чем изъян нашего механизма. Ваше Высочество хочет его исправить с тем большим основанием, что никому другому это не по плечу; но для того, чтобы исправить его, должно ли присоединяться к тем, кто хочет его сломать? Вы признаете несообразность действий Кардинала, признаете, что он помышляет об одном — утвердить во Франции правление, подобное которому видел лишь в Италии. Преуспей он в своих замыслах, разве то было бы в интересах государства, построенного на разумных и благородных началах? Разве то было бы хоть сколько-нибудь в интересах принцев крови? Но полно, способен ли он преуспеть? Не навлек ли он на себя общую ненависть и презрение? И разве Парламент не сделался кумиром народа? Я знаю, Вы почитаете народ ничем, потому что у двора есть армия, но дозвольте мне сказать Вам, что народ надлежит считать кое-чем всякий раз, как сам он возомнит себя всем. Так вышло теперь: он уже почитает ничем Вашу армию, а беда в том, что мощь народа состоит в его воображении, — поистине можно сказать, что в отличие от всякой другой силы народ, дойдя до известной точки, способен на все, на что полагает себя способным.
Ваше Высочество говорили мне недавно, что это расположение народа всего лишь дым; но дым этот столь черный и густой, поддерживаем огнем, весьма живым и ярким. Раздувает его Парламент, и Парламент этот при всех своих благих и даже бесхитростных намерениях способен разжечь его настолько, что пламя охватит и испепелит его самого, а тем временем не однажды подвергнет опасности государство. Корпорации обыкновенно с излишней ретивостью нападают на ошибки министров, когда те в них упорствуют, и почти никогда не прощают им неосмотрительности, а это в иных случаях способно погубить монархию. Если бы незадолго перед тем, как Вы возвратились из армии, Парламент вздумал ответить на нелепый и пагубный вопрос Кардинала, уж не собираются ли палаты поставить пределы королевской власти, если бы, повторяю, самые мудрые из магистратов не уклонились от ответа, Франция, по моему суждению, подверглась бы большой опасности, ибо стоило Парламенту ответить утвердительно, как он готов уже был сделать, он сорвал бы покров, окутывающий тайну государственного правления. У каждой монархии она своя. Тайна Франции состоит в особого рода благоговейном и священном молчании, коим французы сокрыли, почти всегда слепо повинуясь своим королям, право нарушать сие повиновение — они желают пользоваться [99]этим правом лишь в те минуты, когда полагают, что угождение королям было бы плохой услугой самим венценосцам. Воистину чудо, что Парламент не сорвал нынче этого покрова, и не сорвал его по всей форме, запечатлев указом, что имело бы следствия куда более опасные и губительные, нежели вольность, какую народ с некоторого времени забрал себе, подглядывать сквозь покров. Если эта вольность, утвердившаяся уже в зале Дворца Правосудия, достигла бы Большой палаты, она превратила бы в нерушимые законы то, что пока еще остается вопросом спорным и что прежде было секретом, в который не проникли или который, по крайней мере, уважали.
Ваше Высочество не может помешать силой оружия злосчастным следствиям обрисованного мной положения, к каким мы, быть может, даже слишком близки. Ваше Высочество видит, что самому Парламенту стоит больших трудов сдерживать народ, который он пробудил, видит, что зараза распространилась в провинции: Гиень и Прованс обнаруживают уже опасные признаки того, чему они выучились у Парижа 101. Все колеблется, и только Вы один, Ваше Высочество, благодаря блеску своего рождения и славы и всеобщей уверенности в том, что никто, кроме вас, не в силах помочь горю, способны успокоить волнение. Можно сказать, что Королеве досталась доля ненависти, какую питают к Кардиналу, а герцогу Орлеанскому доля презрения, какое питают к Ла Ривьеру. Если из желания им угодить Вы разделите их умоначертания, Вы разделите с ними общую ненависть. Вы недосягаемы для презрения, но Вас будут страшиться, и страх, заняв место презрения, отравит таким страшным ядом ненависть, какую будут питать к Вам, и презрение, какое уже питают к другим, что рана, ныне опасная для государства, может стать для него смертельной, и в ходе революции пробудить решимость отчаяния, а в подобных случаях это последний и самый опасный признак болезни.
Мне известны справедливые причины, побуждающие Ваше Высочество опасаться поведения корпорации, насчитывающей более двухсот членов и не способной ни управлять, ни быть управляемой. Неудобство это велико, однако, осмелюсь утверждать, его можно преодолеть, и, более того, — особые обстоятельства облегчают нынче его устранение. Если бы образована была партия, а Вы предводительствовали бы армией, если бы обнародованы были манифесты и наконец Вы стали бы признанным главою партии, в какую вошел бы Парламент, неужели, Ваше Высочество, в подобных обстоятельствах Вам труднее было бы выдержать это бремя, нежели Вашему деду и прадеду приноравливаться к прихотям пасторов Ла-Рошели и мэров Нима и Монтобана 102? И неужели Вашему Высочеству было бы труднее управиться с парижским Парламентом, нежели герцогу Майенскому во времена Лиги 103, то есть в эпоху мятежа, как никакой другой несовместного со всеми парламентскими установлениями? Ваше рождение и Ваша доблесть настолько же возвышают Вас над герцогом Майенским, насколько цели, о которых идет речь, выше целей лигистов; образ действий в обоих этих случаях также совершенно различен. Лига [100]вела воину, которую вождь партии начал с того, что открыто и гласно вошел в сговор с Испанией против трона и особы Короля, одного из храбрейших и достойнейших государей, когда-либо правивших Францией; вождь этот, происхождения чужеземного и сомнительного, заставил, однако, долго служить своим интересам тот самый Парламент, одна мысль о котором Вам непереносима, хотя Вы столь далеки от желания подстрекнуть его к войне, что являетесь в его стены для того лишь, чтобы обеспечить ему безопасность и мир.
Вы открылись всего лишь двум членам Парламента, да и то под честное слово, какое Вам дали оба, что они ни перед кем на свете не обнаружат Ваших намерений. Но неужели Ваше Высочество полагает, что эти двое в силах управлять действиями своих корпораций с помощью этого подспудного и скрытого знания? Осмелюсь заметить Вам, что если Вы соблаговолите открыто объявить о том, что готовы быть заступником народа и верховных палат, Вы сможете располагать ими, во всяком случае долгое время, безусловно и почти самовластно. Это не входит в Ваши намерения, Вы не хотите ссориться с двором, Вы предпочитаете мятежу переговоры с правительством. Не сетуйте же, что люди, которые видят Вас лишь в этом свете, не соразмеряют своих поступков с Вашими желаниями. Вам самому должно бы соразмерять с их поступками свои собственные, ибо они у всех на виду; Вы можете это сделать, поскольку Кардинал, задавленный бременем всеобщей ненависти, слишком слаб, чтобы принудить Вас против Вашей воли к преждевременному столкновению и разрыву. Ла Ривьер, руководствующий герцогом Орлеанским, самый трусливый человек на свете. Продолжайте делать вид, будто Вы стремитесь успокоить умы, и действуйте так, чтобы их раздражить согласно первоначальному Вашему плану; неужели его может изменить несколько больший или несколько меньший пыл Парламента? Да и что значит это больше или меньше? На самый худой конец Королева решит, что Вы не довольно пылко защищаете ее интересы. Разве нет способа одолеть эту опасность? Разве нельзя изобразить, будто это не так? Да и разве нельзя доказать это на деле? Наконец, Ваше Высочество, я почтительнейше прошу позволить мне сказать Вам, что еще не бывало на свете плана, столь прекрасного, безгрешного, святого и полезного, как тот, какой Вы составили, и еще не бывало, по крайней мере по моему мнению, доводов столь хрупких, как те, что мешают Вам его осуществить. А наименее веский из тех, какие склоняют или, лучше сказать, должны были бы склонить Вас к нему, состоит в том, что если кардинал Мазарини не преуспеет в своих намерениях, он увлечет Вас с собой в своей гибели, а если преуспеет, то для того, чтобы Вас погубить, использует все, содеянное Вами для того, чтобы его возвысить».
По тому, как дурно отделана эта речь, вы можете судить, что я произнес ее без подготовки и обдумывания. Возвратившись к себе от принца де Конде, я продиктовал ее Легу, — Лег показал ее мне, когда я в последний раз приезжал в Париж 104. Она не убедила принца де Конде, который был уже предубежден; на мои частные примеры он отвечал соображениями [101]общими, что, правду говоря, ему свойственно. У героев есть свои слабости; слабость принца де Конде состоит в том, что уму его, одному из самых замечательных, недостает последовательности. Те, кто полагали, будто он хотел вначале ухудшить положение с помощью Лонгёя, Брусселя и моей, чтобы сделаться еще более необходимым двору и совершить для Кардинала то, что он совершил для него впоследствии, столько же грешат против его благородства и против истины, сколько думают оказать чести его хитрости. Те, кто полагают, будто мелкая корысть — желание получить пенсион, губернаторство, выгодные должности — была единственной причиной перемены его поведения, ошибаются столь же глубоко. Надежда подчинить себе кабинет, без сомнения, сыграла здесь свою роль, но она не могла одержать верх над другими соображениями; истинная причина была в том, что, равно охватив взглядом все, он не все равно прочувствовал. Слава заступника своих сограждан прельстила его первой, потом поманила слава охранителя трона. Таково свойство тех, чей ум наделен недостатком, о каком я упомянул выше. Хотя они отлично видят опасности и преимущества решений, между которыми колеблются, и даже видят их в совокупности, они неспособны в совокупности взвесить их. Поэтому то, что сегодня представляется им более легким, завтра в их глазах перетягивает чашу весов. Вот причина, вызвавшая перемену в принце де Конде, и должно сказать: не делая чести его дальновидности или, точнее, решимости, она оправдывает его намерения. Что и говорить, вздумай он даже со всею возможною осмотрительностью следовать благим замыслам, какие, без сомнения, у него были, он не в силах был бы возродить монархию на веки вечные; но будь его умыслы дурными, он мог бы совершить все что угодно, ибо малолетство Короля, упрямство Королевы, слабодушие герцога Орлеанского, бездарность министра, развращение народа, недовольство парламентов открывали перед молодым принцем, исполненным достоинств и увенчанным лаврами, поприще, более славное и обширное, чем то, какое выпало Гизам.
В разговоре со мной принц де Конде два или три раза гневно обмолвился, что если-де судейские будут и дальше действовать так, как они взяли себе за правило, он покажет им, каково истинное положение дел, и ему, Принцу, не составит труда их образумить. Правду сказать, я не прочь был воспользоваться этим источником, чтобы разузнать все, что мог, о замыслах двора; Принц, однако, не высказывался напрямик, но все же я уразумел достаточно, чтобы утвердиться в прежней мысли, что двор вернулся к первоначальному своему плану напасть на Париж. Чтобы выведать более, я сказал Принцу, что Кардинал может ошибиться в своих расчетах, и Париж окажется твердым орешком. «Его возьмут не как Дюнкерк, с помощью подкопов и приступов, — гневно ответил Принц, — а измором, оставив на неделю без гонесского хлеба» 105. Я намотал это на ус и не столько для того, чтобы доискаться еще новых подробностей, сколько чтобы развязать себе руки в отношении самого Принца, возразил ему, сказав, что намерение преградить путь хлебу из Гонесса может [102]натолкнуться на препятствия. «На какие? — резко спросил он. — Неужто горожане вздумают дать нам сражение?» — «Их было бы нетрудно одолеть, будь они одни, Принц», — ответил я. «Кто же будет с ними? — продолжал он. — Неужели вы, мой нынешний собеседник?» — «Это был бы дурной знак, — заметил я. — Это слишком отзывалось бы Лигой». — «Шутки в сторону, — молвил он, подумав. — Неужели у вас достанет безумства связать себя с этими людьми?» — «Достанет, и с лихвою, — ответил я. — Вашему Высочеству это известно, как и то, что я коадъютор Парижа, и, стало быть, честь моя и выгода побуждают меня его охранять. До конца моих дней я готов служить Вашему Высочеству во всем, что не противоречит этому соображению». Я видел, что мои слова тронули Принца, однако он сдержал свои чувства. «Если вы ввяжетесь в это губительное дело, — сказал он, — я буду сожалеть о вас, но у меня не будет причины на вас сетовать, не сетуйте же и вы на меня и будьте моим свидетелем, что я не дал Лонгёю и Брусселю ни одного обещания, от какого Парламент не разрешил бы меня своим поведением». Вслед за тем он наговорил много любезных слов мне лично. Он предложил помирить меня с двором. Я заверил его в моей преданности и усердии во всем, что не будет противно моим обязательствам, ему известным. Я принудил его согласиться с тем, что я не могу оставить их втуне, и сам оставил Отель Конде в волнении, какое вы легко можете вообразить.
Монтрезор и Сент-Ибар явились ко мне как раз в ту минуту, когда я заканчивал диктовать Легу мою беседу с принцем де Конде, и приложили все старания, чтобы убедить меня немедля послать гонца в Брюссель. Хотя мне очень не хотелось оказаться первым, кто станет врачевать наши недуги с помощью испанского слабительного 106, вынужденный необходимостью, я начал составлять для гонца инструкцию, которая должна была содержать множество пунктов, почему я положил закончить ее на другое утро.