Шрифт:
Он всегда был погружен в поэтические мечтания. И тут есть еще один скрытый в цилиндре фокусника трюк. Событие, сообщает В. Н. внимательному слушателю, не существует само по себе. Оно должно быть рассказано. Нет фактов как таковых. Они возникают, когда мы обрисовываем их контуры. Они реальны «лишь в том смысле, что они реальные создания» нашей фантазии. Прошлое можно только реконструировать. Биограф-педант, который стремится отыскать вневременную истину, представляет нам перевернутый мир. Композиция произведения и есть его идея. «Великолепная неискренность». Литературное околдовывает буквальное. В снах и мечтаниях Мнемозины вещи превращаются в давно свершившиеся события. Фигуры времени создаются языком. Неужели у Набокова действительно был татарский предок, живший в XIV веке, – этот более чем литературный Набок-мурза? Неужели В. Н. действительно встретился с Кафкой в трамвае? Неужели Вера, в черной сатиновой маске, действительно подошла к нему на берлинском мосту? (Мы ничего этого не знаем, да и какая разница?)
Рассказывать бесконечные истории было для него и пыткой, и забавой. Пыткой – потому что приходилось пролагать пути в «зоологическом саду слов», где обитают своенравные существительные, крапчатые прилагательные, мычащие обстоятельства, трубящие глаголы, где слышится стук копыт знаков, хруст деталей, мелькают «когти и крылья» романов. Забавой – поскольку ничто (кроме, пожалуй, счастья ловли бабочек на альпийских склонах) не может соперничать с ясной радостью изобретения новых миров. Писатели, считал В. Н., могут быть Учителями, Рассказчиками или Волшебниками. Истинный писатель-волшебник – это тот, кто «заставляет планеты вертеться». Это он говорит первозданному хаосу: «„Пуск!“ – и мир начинает вспыхивать и плавиться». Волшебник перетасовывает атомы, чертит карту собственного мира и дает имена мириадам его вещей и явлений. «Вот ягоды, они съедобны. Вон там, впереди, кто-то пятнистый метнулся прочь – надо его приручить. А вот то озеро за деревьями я назову „Жемчужным“ или – еще изысканнее – „Сточным“. Этот туман будет горой – и ее надо покорить». Только Волшебник может выразить такие понятия, как «пространство» и «время», цвет неба или запах времени года, подергивание носа при обнюхивании, муки любви – только Он может представить их как «ряд уникальных открытий» и вплести в канву своего стиля. (Как всегда, трактуя общие вопросы эстетики, Набоков говорил о самом себе.)
Желание выдумывать его не покидало. «Фантазия бесценна лишь тогда, когда она бесцельна», – считал он. Творение без причины есть отвага вымысла. На Антитерре – планете, где обитают Ван и Ада, – дуют прозрачные ветры набоковского стиля. Его стиль позволяет видеть невидимое, схватывать свет, переводить восторг. Другими словами, как заметил Апдайк, «Набоков пишет прозу именно так, как ее только и стоит писать, – восторженно».
Если соединить случайные ноты… Ткань его стиля. Сияющий, ощутимый для зрения мир. «Зеленый и дождливый день», «синий снег… листка из блокнота», «перламутровое колено», «темница хрустального сна». Удивительный парад невиданных существ, составляющих живописное полотно. Вот отец Вана, стареющий денди, презирающий условности повеса, вдруг превращается в темную бабочку: «Старый Демон, сложив горою радужные крылья, полупривстал и сразу осел». Судебные запреты поэтов и безумцев: «Присяжные! Если бы мой восторг мог звучать, он бы наполнил эту буржуазную гостиницу оглушительным ревом». Их пылкие планы насилия и насильничества. Дрожь родственных созвучий: «увядание и упадок» лета, проведенного вместе Адой и Ваном; «пора его фуге угомониться, – последнее прибежище природы, счастливые аллитерации (в которых бабочки и цветы передразнивают друг друга); близилась первая пауза позднего августа, первое затишье раннего сентября». Антифонные тени: «острое расстройство желудка», вызванное неумеренным употреблением зеленых яблок, или кучер, уволенный «после того, как он позволил себе испустить ветры», когда отвозил домой Марину и мадемуазель Ларивьер. Все это и многое, многое другое, наполненное «непрестанным напевом блаженства», есть чистое свидетельство подлинной жизни.
Но, увы, не все схватывали стиль его прозы. Когда в 1941 году вышла «Подлинная жизнь Себастьяна Найта», обозреватель «Нью-Йорк таймс» уныло заметил: «Все это могло бы превосходно прозвучать на другом языке». Несколько лет спустя редакторы «Нью-Йоркера» упорно настаивали на исправлениях в эссе «Мое английское образование» и «Портрет моей матери», которые вскоре превратятся в главы книги «Память, говори». Набоков отверг все поправки, заявив, что ему по вкусу свойственная ему «извилистость… которая только на первый взгляд может показаться неуклюжей или неясной. Почему бы читателю не перечитать иногда предложение? Это ничем ему не повредит». Однако «Нью-Йоркер» продолжал с идиотским упорством настаивать на исправлениях, и В. Н. с дьявольским усердием доказывал ошибочность каждого из них: «Девушки по имени „Жанна из Арка“ никогда не существовало. Я предпочитаю ее настоящее имя Жоанета Дарк. Будет довольно глупо, если в номере „Нью-Йоркера“ за 2500 год меня упомянут как „Вольдемара из Корнелла“ или „Набо из Ленинграда“. Словом, я хотел бы оставить „fatidic“ и „Жоанету Дарк“, если возможно». Ему уже довелось столкнуться и с другим видом непонимания. В 1942 году он читал выездную лекцию «Искусство литературы и здравый смысл» перед женской аудиторией. После лекции почтенная председательница дамской организации поспешила подойти к нему с комплиментами: «Больше всего мне понравился ваш ломаный английский».
Но к счастью, другие находили его английский просто превосходным. Когда в 1951 году вышел первый вариант книги «Память, говори», называвшийся «Убедительное доказательство», критик Моррис Бишоп написал своему другу В. Н.: «Некоторые твои фразы настолько хороши, что у меня почти что возникает эрекция – а в моем возрасте это, знаешь ли, немало».
Он умер, и через много лет после его смерти я пришла посмотреть на комнаты, в которых он жил.
На шестом этаже гостиницы «Монтрё-палас» женщина в ливрее отворила передо мной двери шестьдесят пятого номера. Смехотворно крошечная комнатка «с видом на озеро» под самой крышей. На балконе два железных стула и длинноногий столик, по-видимому поставленные, чтобы напомнить о знаменитой фотографии супругов Набоковых, играющих в шахматы. Все вещи совершенно новые. Позднее тем же утром Дмитрий объяснит мне, что спальня его матери была в шестьдесят третьем номере, а отца – в шестьдесят четвертом, а шестьдесят пятый номер служил кухней. Он показал мне текст, написанный через несколько недель после смерти отца: «Та чудесная конторка, за которой он начинал работать по утрам, исчезла. Однако осталась прислоненная к задним перильцам письменного стола репродукция L’Annunziazione [10] Фра Беато Анджелико, привезенная из Италии тетей Еленой, с суровым ангелом, объявляющим свою весть, преклонив колено». Глядя на эту картину, его отец написал фразу о рассекающих воздух радужных крыльях архангела Гавриила.
Желтый, зеленый, цвет индиго, фиолетовый, красный «был люб мне, взоры грея, всякий цвет», даже серый. Теперь я вижу его. Он сидит за письменным столом, вперив взор в картину Фра Анджелико, и в его уме возникают крылья Демона Вина – «длинные, черные в синих глазках крылья». И в глазах его словно застыла та «постоянная широкая улыбка». По правую руку лежат сложенные стопкой полдюжины каталожных карточек и два карандаша. Третьим он медленно и как бы растерянно выводит слова. Переходит от одного воображаемого кадра к другому, мысленно просматривает получающийся фильм, выписывает последовательность слов. Он работает по утрам за конторкой, потом делает перерыв на ланч, затем снова пишет до сумерек, сидя за столом или расположившись в стоящем рядом кожаном кресле. По вечерам он обычно не пишет, а вместе с Верой наблюдает закаты. Или же они играют в шахматы. В девять вечера он берется за чтение.
Летом он сочиняет рассказы. В это время на примыкающих к Монтрё холмах начинается охота, и его воображение воспаряет, подобно желтым крыльям белянки, называемой также солнечной бабочкой. Зимой он гуляет у матового зеркала Женевского озера и обдумывает то необыкновенное счастье, которым наделит пока никому не известных мечтателей в своих произведениях. Например, вот такое, изображенное им в письме к редактору «Бледного пламени»: «Я надеюсь, что Вы нырнете в книгу, как в голубоватую прорубь, задохнетесь, нырнете обратно и затем (примерно на с. 126) всплывете и покатитесь на санках домой, метафорически, ощущая, как по пути Вас достигают трепет и восхитительное тепло моих стратегически размещенных костров».
Глава IX Мелкие подробности счастья (В которой писатель демонстрирует свои литературные произведения, а читатель проливает на них свет комментариями)
Подробность (сущ.) – 1) изящно отточенные элементы произведений искусства; 2) секрет картин-открытий, заключенный в самих картинах; 3) вспышка чувств в набоковской вселенной.
И вот он пересек прозрачный океан изгнания, простился со своим детством, своим родным языком, своим отцом и увлеченно продолжал писать, обретая в этом счастье. Сочинительство превратилось для него в «отчет о… романе» со словом. Или в волшебный ковер-самолет, на котором можно носиться по небу или сидеть развалившись на белоснежных облаках и вожделенно рассматривать во всех подробностях все новые пейзажи.