Шрифт:
В начале тридцатых отец начал строить в Таллинне доходный дом покрупнее, прибыль от которого дала бы ему уверенность, что он справился со своей задачей. А при нашем экономическом положении это было тяжелое предприятие. Чтобы высвободить деньги для этой цели, отец продал наш дом на улице Пурде, и мы превратились в летних бродяг, которые жили одно лето тут, другое - там, но по возможности все же вблизи от Таллинна. Чтобы папа после работы мог приезжать к нам отдыхать.
В 1935-м мы сняли летнюю квартиру в Раннамыйзе. Эти места связаны для папы и мамы с какими-то летними воспоминаниями в годы Первой мировой войны, но дом, в котором мы жили теперь, был и для них новый.
Четырехкомнатный деревянный дом с верандой и кухней, покрашенный в зеленый цвет и окруженный низкой плитняковой стеной, стоял посреди кустарника в лесу, в нескольких шагах слева от Табасалуской дороги и на расстоянии двухсот шагов от ступеней, ведущих с обрывистого берега на пляж.
Однако искать этот дом по моему описанию не следует. Его снесли несколько десятков лет назад, когда совхоз Ранна в советские времена стал расширяться на этих землях.
Мы жили там вчетвером: отец, по крайней мере в конце недели, приезжал к нам на автобусе или на старом зеленом "форде", мать, которая целую неделю, дымя сигаретами, боролась с комарами (при этом она вообще не курила никогда) и листала романы, объявляя, что "Ревность" Семпера намного сильнее "Милашки" Колетт, а гетевский "Вильгельм Мейстер" несравненно сильнее обоих. Кстати, что я там в наше первое раннамыйзаское лето делал, какими важными или неважными делами занимался, не помню. В том доме мы отдыхали и второй раз, то есть в 1937 году, и это мне запомнилось, я написал первый в своей жизни и, кажется, последний политический фельетон. Его не напечатали ни тогда, ни позднее, и направлен он был против того самого премьер-министра Ээнпалу, в числе чиновников-распорядителей которого Улло к этому времени оказался. И еще в этом доме жила, с моей тогдашней точки зрения, почти что тетя, девица около тридцати лет по имени Элла, наша прислуга.
Итак, в 1935-м, на второе утро того раннамыйзаского лета я проснулся довольно рано. Увидел сквозь зеленые липы и темные ели солнечное пестрое сине-белое небо, увидел, что на часах, лежащих на моем столике, всего четверть седьмого, и удивился, почему это я так рано проснулся. Из кухни даже голос примуса, на котором Элла варила утренний кофе, не был слышен.
Тут я заметил, что предмет, который я принял за глиняную, неожиданной формы вазу, стоящую на подоконнике за занавеской, вовсе ею не был. Оказалось, что это Улло просунул в окно свою голову. Оперся острым подбородком о подоконник и смотрел на меня слегка косящими насмешливыми глазами. Я спросил шепотом:
"Улло! Как ты оказался тут посреди ночи?"
Он усмехнулся и ответил голосом, который прозвучал непомерно громко. Хотя на самом деле говорил он довольно тихо.
"Я провел опыт, можно ли тебя разбудить взглядом. Оказывается, можно. И весьма легко".
Я по-прежнему произнес полушепотом: "Говори тише. Все спят еще. И залезай в комнату. Через окно".
Он усмехнулся: "Нет. Не сейчас. Я тут не один. Высунь свой нос наружу и посмотри".
Изголовье моей кровати было как раз под окном. Я приподнялся на локтях. Перевесился через низкий подоконник, и чья-то голова поднялась навстречу моей в метре от лица Улло. Голова какой-то абсолютно незнакомой мне девушки. Улло положил руки нам на затылки и свел наши лбы над подоконником:
"Бэмс! Ну, знакомство состоялось. Это Яак. О котором я тебе говорил. А это Рута. О которой я тебе, кажется, не говорил".
Взъерошенные белокурые с рыжинкой волосы, большие желтоватые глаза, белые смеющиеся зубы и легкий запах сирени отодвинулись от окна, и Улло сказал:
"На, Яак, возьми в свою комнату на хранение наши походные вещички. А мы пока сходим на море. Между прочим, у нас с Рутой на двоих имеются три кроны. Но мы будем рады гостеприимству этого дома, если ты предложишь нам после купания утренний кофе. Во сколько его подают?"
Я ответил: "По воскресеньям - часов в девять..."
"О' кей!" - отозвался Улло, а я тем временем смотрел на тоненькую загорелую Руту, которая сидела под окном в кустах лиловой сирени. Смотрел - и не мог оторвать глаз от того, как она одета, вернее, раздета. Потому что на ней не было ничего, кроме светло-лилового купальника.
Улло бросил мне: "И еще вот что...
– Затем в сторону Руты: - Погоди немного. Я дам ему стихотворение". Рута сказала, смеясь: "Давай, давай. Я тут посиреню немножко". И я подумал: "Чертова девчонка - она посиренит".
В это время Улло вытянул свою голую, умеренно волосатую ногу, потому что был в коротких штанах, и я увидел приспособление, привязанное к его голени. Это была примерно пятнадцатисантиметровая, диаметром четыре-пять сантиметров кожаная трубка, у которой, видимо, имелось внизу донце и которая сверху закрывалась крышкой. Вероятно, мастерил сам. Двумя кольцами - нижнее из кожи, верхнее, очевидно, из резинки от носка - футляр был прикреплен к ноге. Улло снял крышку с футляра и вытащил оттуда аккуратно свернутую бумагу:
"Читай, а мы пока сходим на море. Потом прокомментируешь".
Я бросил взгляд на листок. Стихотворение, аккуратно напечатаное на машинке, походило на перевернутую пагоду. Я коротко кивнул. И почувствовал, что такое доверие подействовало на меня ободряюще. Как-никак, выпускник школы, скоро в университет поступит и настоящий поэт, что из того, что нигде не напечатал ни строчки, - и ждет от меня оценки своих стихов. Такое доверие может оказать лишь друг.
Предупредил родителей, что на утренний кофе к нам придет Улло. Отец зевнул: "А-а, это твой Берендс". Я добавил: "И еще девушка одна - Рута Борм, племянница Фердинанда, знакомая Улло".