Шрифт:
Тут я вмешался: "Послушай, Улло, о своей деятельности во времена Барбаруса ты будешь рассказывать по меньшей мере два сеанса..."
Но он продолжал: "Погоди - что самое характерное: состав Государственной канцелярии очистили за считанные недели. На месте остались бухгалтеры, курьеры и я. В августе, когда новая конституция вступила в силу и вся структура изменилась, во дворце появился - и уже в качестве не премьер-министра, а Председателя Совета Народных Комиссаров - Лауристин. Барбаруса переместили с Вышгорода в Кадриорг, в административное здание, да-да, Председателем Президиума Верховного Совета. Он взял меня с собой. Разумеется, как чиновника-распорядителя, а не как советника. О том, как я стал советником, он, по всей вероятности, ничего не знал. Мои функции были почти те же, что и на предыдущей работе. Только посетителей у нас было маловато. Пожалуй, четверть по сравнению с тем, сколько людей приходило к премьер-министру. И преимущественно другого пошиба люди. Разного рода просители-пролетарии. Чтобы себя обелить - соседей очернить. И кстати, весомых личностей, министров, народных комиссаров et cetera я там не видел. А вот в ч е р а ш н и х деятелей - не густо, и все же, против ожидания, много. Добивались места, покровительства, пособия. Ты спросишь к т о? Ах, оставим имена! И вообще, ничего интересного там не было. Кроме того, что - как я тебе уже говорил - когда партия начала манипулировать результатами голосования при выборах в парламент, Барбарус воскликнул: "Дорогой Паэранд, неужели вы ничего не понимаете? Хотя откуда вам знать? Месяц назад я тоже ничего не понимал. Думал, к о е-ч т о мы все-таки сможем сделать. Теперь-то я знаю: ничего, решительно ничего мы не сможем!" Бывало, когда он приглашал меня сесть за другой конец своего президентского стола, он задумывался, потом вздыхал и задавал вопрос: "Эх - кабы знать, откуда на моем столе появляются эти речи, которые я должен произносить перед эстонским народом..."
До сих пор не могу понять, где его искренность начиналась и где кончалась. Потому что д о л ж е н же был он ощущать существование Центрального комитета и НКВД за своей спиной.
Одним словом, я проработал в Кадриорге почти год. Как чиновник-распорядитель Председателя Президиума Верховного Совета. У него бывали редкие минуты полуоткровенности со мной. Но обычно - розоватая, озабоченная, и чем дальше, тем более озабоченная улыбка... Пока я не помог ему сесть с его маленьким чемоданчиком в автомобиль - помнится, это произошло 15 июля 41-го. Я даже не знаю, когда его супруга последовала за ним. Мы отправились на Балтийский вокзал - на заднем сиденье два молодчика из Госбезопасности, кругом город в военной неразберихе. Немцы были уже в Пярну и почти вышли на Эмайыги. И Барбарус должен был съездить в Ленинград - подготовить таллиннскую эвакуацию. Но обратно уже не смог выбраться.
Так что позволь мне между делом рассказать о своей личной жизни. Желающие написать про Барбаруса в Эстонии или хотя бы в Кадриорге еще найдутся, быть может. А про жизнь Улло Паэранда не напишет больше ни одна душа".
Он вспоминал: "Итак, начиная с какого года по следам твоих вопросов я перескочил на политику? С тридцать восьмого? Да нет же - гораздо дальше - то есть, наоборот, ближе. Уже рассказал о том, как в конце тридцать восьмого, накануне Рождества, Рута с моей помощью уехала в Стокгольм. Что в феврале 39-го я ходил с пятью розами свататься к Лии. И получил отказ...
– (Кстати, мне показалось, что Улло говорил об этом все еще с легким напряжением в голосе - да-да в 86-м году, - с легким напряжением в голосе и чуточку громче, чем нужно.) - И представь себе, даже этот отказ не оторвал меня от Лииной юбки. То есть я все еще был в ее руках. Потому что до юбочной стадии дело не дошло.
Ну, мы за год до того ездили с Рутой в Кивимяэ к ее однокласснице Лилли. Уж не знаю, стала бы Рута тащить меня с собой, если бы знала, что к Лилли я чувствовал влечение, и тянуло меня к ней тем сильнее, чем больше я это осуждал. Сия Лилли была видная девушка, тип Джоан Кроуфорд, только с более грубыми чертами лица и, как вскоре выяснилось, шлюха по призванию. Между прочим, отец Лилли, маленький, прыщавый, плохо выбритый человек, владевший двумя весьма приличными домами в Кивимяэ - в одном из них они и жили, - всегда носивший черный с карминно-красным кантом мундир железнодорожника, производил впечатление типичного мелкого буржуа, но на поверку оказался первым "красным", которого я встретил в жизни. Когда я впервые пошел с ним в кладовку - у него там всегда стоял металлический бидон с домашним пивом, - он дал мне четыре коричневые глиняные кружки и позвал с собой набрать пивка, а там вдруг начал костерить Пятса и Лайдонера. Ни с того ни с сего. Правда, полушепотом, но весьма отборными словечками. Не столь уж оригинальными, как потом выяснилось, ибо эти же самые слова мы находили через три года в газетах. Однако первоначально они действовали оглушающе. Угнетатели. Кровопийцы. Живодеры, готовые содрать три шкуры с трудового народа. При этом наливал в кружки пиво, подносил их по очереди ко рту и смахивал тыльной стороной руки пену с усов. Так что когда я впоследствии сталкивался с пролетарской агрессивной лексикой, то десятилетиями на экране моего сознания возникали отнюдь не какие-нибудь там приличествующие случаю чахоточные, измученные лица идеалистов, доведенных несправедливостью до отчаяния, а циничные откормленные красные рожи при мундирах с пивной пеной на усах.
Итак, мы с Рутой ездили туда несколько раз - и всегда, когда я оставался с отцом Лилли с глазу на глаз, он полушепотом громил Пятса и Лайдонера (я не помню, чтобы называл кого-то еще), причем я так и не понял, зачем он это делал.
Может, заметил, что Лилли пытается меня обольстить, взревновал и решил таким образом отомстить: вот тебе, шавка премьер-министра, за то, что ты со своей девчонкой ездишь сюда на мою дочку глазеть. И раз я не могу запретить тебе к ней липнуть, потому что такая уж она у меня есть, тогда получай, будешь, по крайней мере, знать, что серьезный народ думает на самом деле о твоих хозяевах! Не можешь же ты быть такой свиньей, чтобы побежать жаловаться на меня куда следует. Не крылся ли в поведении папаши примерно такого рода механизм? Лучшего объяснения я не смог придумать. А поведение Лилли было яснее ясного: поведение прирожденной шлюхи. Она открыто призналась Руте за стаканчиком папашкиного домашнего вина: "Отобью..." И сделала это примерно так: вытащила меня танцевать танго под граммофон на вечеринке с четырьмя-пятью гостями, увлекла за угол на диван, стоящий в тени пальмы, - и вдруг пуговицы у нее на блузке оказались расстегнуты, груди обнажены, а мое лицо прижато между грудями. Cоски ее грудей были непомерно велики и красны, и вокруг них росли, пусть крошечные и редкие, а все-таки черные волоски. Мне удалось внушить себе, что я ее не хочу, может быть, лишь благодаря тому, что знал, Рута тут же, поблизости. Так что я повел себя с Лилли невежливо, и более вежливым в тот вечер я не стал. А когда теперь я снова подъехал к Лилли, и близость Руты меня больше не останавливала, Лилли, казалось, и думать забыла про мою былую неуступчивость..."
Улло усмехнулся: "Я предвижу, как ты - если вообще из моих историй что-либо сотворишь - именно здесь сплетешь нечто этакое. Да-да. Непременно привяжешь меня за какой-нибудь почти мазохистский ремешок к Бормовскому гравитационному полю, заставишь над ним кружить. И дашь мне приземлиться на красные соски Лилли лишь потому, что в центре этого гравитационного поля располагалась Лия. Что ж, пусть будет так. Не стану спорить. И все же должен признаться: я и сам воспринимал свои отношения с Лилли как падение. И освободился от этого в течение полутора месяцев..."
На этом месте, как явствует из моих заметок, я хотел подпустить ему шпильку. Был готов побиться об заклад, что из Бормовского гравитационного поля он не мог вырваться в течение многих десятилетий - если вообще вырвался... И это означает, что его следующей посадочной полосой должна была стать Лиина мамочка. Как ни говори, сто двадцать килограммов... Заметил, как вытянулся и заострился его и без того узкий подбородок, уловил какой-то темный блеск в слегка косящих глазах и прикусил язык. Да, внезапно я отказался от мысли облечь свою иронию в слова, потому что почувствовал, насколько он серьезен:
"Однажды в начале мая 1940-го, уже почти в конце дня мне позвонил сам Улуотс: "Господин Паэранд, прошу прощения, но все курьеры разбежались, - отнесите, пожалуйста, этот пакет в Министерство обороны. Лично в руки генералу Лилле". Он вручил мне пакет, и я отправился..."
Я спросил: "Ты догадывался, что это был за пакет?.."
Улло сказал: "Это был самый важный пакет, который я когда-либо относил..."
"Ого-о?.."
"Потому что он определил мою жизнь на двадцать лет вперед!.."