Шрифт:
"И что же он содержал?"
"Понятия не имею".
"Как прикажешь понять тебя?.."
Улло объяснил: "А так, что когда я вышел из Министерства обороны на улицу Пикк, то увидел: в двадцати шагах впереди меня идет девушка, ну, в сторону Русского посольства и магазина Штуде. В каком-то совершенно неприметном костюме тетеревиного цвета. Однако ноги были удивительно красивые. И каштановые локоны - как у мемлингского ангелочка - до плеч. И все будто знакомо. Но я до тех пор не мог ее узнать, пока не оказался за ее спиной и она не обернулась через левое плечо ко мне лицом в форме сердечка и не посмотрела на меня.
"А-а - господин Паэранд..."
"Ой, барышня Марет - барышня Велгре, то есть - ах, где-то здесь, стало быть, вы и обучаете своих воспитательниц? Ну, рассказывайте, как вы все это время поживали? Как дела у вашего отца?"
И так далее. Как обычно это бывает. На углу Харью-Нигулисте я пригласил ее посидеть полчасика в кафе "Коломбия", поболтать за чашечкой кофе - и она согласилась. И я был себе на диво радостный и оживленный. С тех пор у нас повелось по крайней мере два раза в неделю встречаться в таллиннских кафе, в то время как вокруг разыгрывалась летняя драма сорокового года. В конце лета Марет отправила отца в деревню. Потому что старый господин норовил пойти в Кадриорг посетить Вареса, чтобы просить о пособии: как-никак честный сине-черно-белый фронтовой врач во время Освободительной войны! Награжден крестом Свободы за боевые заслуги. От которого он из скромности отказался. Разговоры, будто он отверг его в знак политического протеста, конечно же, чистая клевета. Абсолютная клевета, святой Боже...
Папаша Велгре был единственным известным мне человеком, который принял давний жест Вареса за чистую монету. И такое истолкование могло бы уже тогда, и тем более позднее, навлечь на старика неприятности, независимо от того, посчитались бы с тем, что у него склероз, или нет. Марет вовремя почуяла эту опасность и отправила отца из Таллинна в деревню. И не в Лообре, где его знали и помнили, а к родственникам давно умершей жены, в пярнускую глубинку, за лесами и болотами, где никто не знал ее папочки. И где, как можно надеяться, у него не было никого, с кем он мог бы бороться за оклеветанного нового премьер-министра.
Итак, в конце августа 40-го я пришел к Марет в гости, в ее квартиру на улице Эрбе. Она прибрала отцовскую комнатку и сварила кофе. Мы уселись на диван возле низкого столика. Разумеется, у меня были при себе ликер и грешные помыслы. Хотя что значит грех?.. Во всяком случае, Марет позволила всему случиться. Престранным, кстати, образом - с наслаждением и страданием. Как и всегда в дальнейшем. Вначале будто уступая мне, во всяком случае прохладно, а потом внезапно вспыхивая - жарко, горячо, восторженно. Пока не становилась вдруг сломленной, пристыженной и до невозможности печальной. А потом, понемногу, уже не грустной, а грустно-грустно-радостной, и затем грустно-радостной. Словно в промежутке побеседовала с Господом и получила от него прощение за миг счастья. До конца в этом я ее никогда не понимал. А вот что вскоре заметил, так это то, что она позволяла мне заходить в свою комнату, сидеть в кресле, снимать книги с полки, но на свой спальный диван с оранжевым покрывалом и множеством подушечек не приглашала. Наши соития происходили на диване в отцовской комнате. В свою собственную постель она меня пустила лишь после того, как мы с ней зарегистрировались. И в загс мы сходили во вторую неделю войны, в первые дни июля... Причем..."
Но тут я хочу вклиниться в текст Улло: помню, это было весной восемьдесят шестого года, когда он мне об этом поведал. Из моих заметок явствует, что 19 июня. И я помню: он сказал "причем" и вдруг замолчал. Встал, подошел к открытому балкону, маленькому такому, из желтых кирпичей (где-то я назвал этот балкон на уровне щипцовых крыш старого города своей летучей кирпичной лодкой), - Улло вышел на этот балкон и стоял там спиной к комнате, пока я к нему не подошел и не спросил:
"Причем?.."
И он ответил, по-прежнему стоя ко мне спиной, словно бросая свой ответ в воздух, на гребни блекло-красных, закоптелых, загаженных чайками крыш:
"Причем за три дня до этого я снова - с пятью розами в руке - ходил свататься к Лии. И снова получил отказ..."
И я, не зная, как к этому отнестись, ответил дешевым каламбуром:
"Значит, твоя неверность - или твоя готовность к неверности - проистекала исключительно из верности?.. Но кажется, это так и бывает..."
Улло не стал утруждать себя ответом. Он помолчал секунд десять и продолжил:
"И я женился. Все очень просто. Не помню, когда ты познакомился с Марет. Во всяком случае, давным-давно. Но чтобы когда-нибудь заходил к нам на Эрбе, этого я сказать не могу".
Я оправдывался: "Кто ж в медовый месяц приглашает в гости. Но чуть позднее я у вас бывал. Уже при немцах. Когда тебя посадили. Когда выпустили, я к вам пришел, и ты нам выкладывал свои тюремные приключения. И все-таки, Улло, расскажи мне снова, как тебя арестовали первый раз. Я помню, что второй раз ты попал в тюрьму при немцах в связи с какой-то филателистской аферой, так ведь? А первый раз? Небось в связи с твоей службой у Барбаруса? Или как? И что за жизнь в то время была на Батарейной?.."
23
Помню, Улло говорил об этом во время сеанса в июне 1986-го даже с удовольствием, хотя вначале из него слова было не вытащить. И я кое-что записал из его рассказа. Сейчас тетрадка раскрыта передо мной как раз на том месте. Но конечно, заметки эти, как я теперь, приступив к делу, с досадой понимаю, могли быть в десять раз, в сто раз подробнее.
В тот раз на улице Эрбе, и в следующие два раза, и, наконец, при последнем разговоре на эту тему, в 1986-м, Улло говорил примерно следующее.