Шрифт:
— К истории неприменимо сослагательное наклонение, Игорь, — ответил Йоргенсен. — «Если бы советская власть не преследовала…» Тем не менее, она их преследовала, благодаря чему «Другое искусство» надежно застолбило себе место в истории. Так пусть и в моей коллекции оно будет кем-нибудь представлено…
— Ну, как знаешь, решай сам, — пожал плечами Хмельницкий. — Но ты пытаешься объять необъятное. Ты собираешь и иконы, и салонную живопись прошлого века, и авангардистов… — Ты копаешь сразу три колодца, и все твои усилия могут оказаться напрасными — до воды ты не доберешься. Советую тебе — копай один колодец, пока не появится вода.
— Я не претендую на профессионализм, Игорь, — улыбнулся Йоргненсен. — Я любитель, и с этим смирился. Мне не хватает силы воли или здравомыслия отказаться от икон и современной живописи. Да и не собираюсь я снискать лавры коллекционера, мне хочется украсить загородный дом под Осло, где надеюсь провести остаток дней, предаваясь воспоминаниям о России…
— Что ж, вольному воля, — вздохнул Хмельницкий. — Как я уже говорил, с авангардистами я тебе не помощник. А вот насчет икон — всегда готов подсказать!
— Спасибо, Игорь, — воодушевился Йоргенсен, — ты знаешь, мне кажется, я слишком увлекся русским барокко, а вот архангельская школа, например, у меня совершенно не представлена. Я бы, пожалуй, отказался от «Двенадцати праздников» конца прошлого века, но приобрел бы кого-то из северных мастеров.
— Ты прав, Торвальд. Без архангельцев обойтись нельзя: они единственные, после шестнадцатого века, сохранили дух Киевской Руси, этот аскетизм раннего Средневековья.
— Насколько я знаю, они не увлекались окладами.
— Да, это правда, — сказал Хмельницкий, — и за это я их очень уважаю. Мне кажется, эти дорогие разукрашенные жестянки как раз и ознаменовали конец иконописи как искусства. Псевдо-византийская пышность возобладала над чистотой замысла художника…
— Кстати, об окладах. «Богоматерь скорбящую» прошлого века я приобрел лишь из-за оклада, — вторил ему Йоргенесен. — Он, действительно, выполнен мастерски. Но он прикрывает, как «фиговый листок», очень слабое мастерство иконописца…
— Я рад, что мы понимаем друг друга, Торвальд, — Хмельницкий поднял свой бокал. — Будет у тебя икона архангельской школы. Кстати, если ты действительно уверен, что «Двенадцать праздников» тебе не нужны, могу свести с покупателем.
— Да, Игорь, уверен. И буду тебе за это очень благодарен, — Йоргенсен наполнил бокал прильнувшей к нему Гульнары: наконец-то, он определился с выбором. — Что ж, тема искусства на сегодня закрыта?
— Мне тоже так кажется, — ответил Хмельницкий, лукаво поглядывая на синеокую Наташу. — Но, может быть, нашим очаровательным гостьям есть что рассказать нам на эту тему? Ведь вы, Наташа и Гуля, будущие искусствоведы?
— Архитекторы! — хором пропели «грации».
Домой в ту ночь Игорь так и не попал. Едва забрезжил рассвет, довольный Йоргенсен уехал на такси домой, а Хмельницкий предпочел остаться в мастерской. Жена и дети успели привыкнуть, что папа часто работает допоздна и ночует в мастерской: не ловить же всякий раз такси до Филевского парка. Даже после самых бурных ночей Игорь легко вставал часов в девять и принимался за работу, стремясь не упустить ни одного утреннего часа: свет — почти соавтор художника. Годам к двадцати пяти Хмельницкий обрел уникальную особенность: он почти не испытывал похмелья. Да и в ночном сне он нуждался куда меньше, чем большинство людей. Но в это утро работа не спорилась, и муза не прилетала.
Он принялся за почти законченный этюд вида на Абрамцевскую церковь. Еще совсем недавно ему казалось, что ракурс найден удачно, и период «творческих мук» закончился. Остался лишь счастливый и приятный завершающий этап, когда не рука водит кистью, а кисть ведет художника… Но, вопреки его ожиданиям, этого не произошло. Он быстро почувствовал, что глаз его «не слушается», образ не захватывает, а рука не приобрела ожидаемой легкости. Около часа простояв над холстом, заставляя себя продолжать работу через силу, он отошел от мольберта.
«Дисциплина дисциплиной, но так можно и испортить картину, замучить… — подумал Игорь. — Видимо, надо мне отдохнуть от этой церкви!» Игорь мрачно закурил, размышляя, на что потратить ему предстоящий день. Самым разумным было бы отправиться домой и посвятить семейству воскресный день: когда родился первый ребенок, Игорь с удовольствием проводил воскресенья дома. Какое-то время покой, умиротворение, тепло, исходящие от семейного очага, были для него вполне сносной заменой счастья.
Он почти сумел убедить себя в том, что воскресные ужины, прогулки с детьми, простой и безыскусный, как ситный хлеб, секс на супружеском ложе — ничуть не хуже того экстаза и полноты бытия, которые он когда-то, студентом, пережил в мастерской. Но на этот раз он с удивлением обнаружил, что свет семейного очага его манит не больше, чем работа над «Абрамцевской церковью». Чтобы как-то заполнить внутреннюю пустоту, которую неожиданно принес ему этот день, он принялся разбирать свои архивы: у каждого творческого человека, даже самого дисциплинированного и упрямого, за годы накапливается немало неоконченных работ. Порой яркий образ или глубокая идея приходят гораздо раньше, чем мастерство, опыт и творческая зрелость позволяют их воплотить. Наброски и эскизы остается лишь засунуть подальше в стол или шкаф, оставляя их дожидаться своего времени… За них и принялся Игорь Хмельницкий, подняв на этот раз самые «глубокие», еще студенческие пласты…
Из дальнего ящика он вытащил старинную черную папку из тисненой кожи, сдул с нее пыль… Эти эскизы были сделаны на последнем курсе, и он даже не взглянул на них с тех пор, как засунул в эту траурную папку более пятнадцати лет назад.
Это была она: Гали обнаженная, Гали задрапированная… Гали — карандашом, углем, пастелью, акварелью, маслом… Гали в стиле ню, в самых откровенных позах. И даже Гали на грани китча: девушка в голубом платьице из панбархата на фоне какой-то цветущей яблони — этот портрет предназначался в подарок ее маме.