Шрифт:
Сентябрь — это когда чихают не на бегу, а останавливаются, достают из кармана большой носовой платок с каемкой, который жена утром свернула вчетверо и загладила утюгом до острых складок, картинно встряхивают его, драпируют им нос, набирают в грудь побольше воздуху и так долго, так безнадежно, трагически сморкаются, что проходящие мимо спрашивают — не надо ли чем помочь, а некоторые даже норовят сунуть в свободную от носа руку мелочь.
На столе стоят накрытые салфеткой пироги со вчера собранными подосиновиками, липовый мед и уполовиненный графин с вишневой настойкой. Под столом лежит переевший первого, второго, третьего и перепивший компота кот, мечтает о том, что хорошо бы сейчас завалиться с какой-нибудь ангоркой или хоть соседской Муркой и… так храпит во сне, что край спускающейся почти до полу скатерти оттопыривается. Печка, которую затопили в первый раз после долгого летнего перерыва, с непривычки кашляет и плюется дымом. По запотевшему оконному стеклу ползают никак не засыпающие мухи, и окно отмахивается от них занавесками. На дворе холодный белый туман, внутри которого красный клен и черная ворона на ветке клена. — А была бы перелетной… — думает ворона и задумчиво цыкает клювом. Где-то далеко-далеко, на другом краю галактики, лает собака. Осенний вечер.
Сумерки спускаются медленно, осторожно ощупывая прибрежные камыши и заросли ивняка. Остекленевшее от неподвижности озеро начинают укутывать ватные облака, чтобы оно не разбилось от случайного порыва ночного ветра. Рваный пепельный угол неба мелкими стежками сшивают три темно-серых утки и скрываются за верхушками черных деревьев. Рыбу, нахально игравшую целый день в пяти метрах от поплавка и теперь уплывшую спать или болтать с другими рыбами, хочется поймать хотя бы для того, чтобы удавить голыми руками. По ту сторону водного зеркала отражение рыбака срывается с крючка у маленького, но отважного пескаря. Малек приплывает домой, родители его кормят насекомыми-личинками и укладывают спать, укрыв мягким илом, а он не засыпает и рассказывает, захлебываясь от восторга, как чуть не утащил здорового мужика в сапогах с огромной толстой удочкой на самое дно. Мать читает по его беззвучно шевелящимся губам и мелко дрожит плавниками от ужаса. Окончательно темнеет. Между черных стволов сгнивших осин, торчащих из черной воды, бесшумно проплывает выдра.
За окном моросил дождь, и стоял мокрый троллейбус с прижатыми к туловищу ушами. Оранжевый водитель бегал вокруг него, дергал уши за веревочки и кричал что-то в мобильный телефон. От телефона клубами валил пар. Женщина провела пальцем по серому оконному стеклу и сказала:
— Чем дождик мельче, тем он осеннее, а потом он и вовсе … потом превращается… — тут она замолчала, и мужчина закончил — В глаза на мокром месте.
— Дурак, — сказала она. — Лучше дай мне косметичку из сумки.
Он подал. Женщина села к нему вполоборота и стала краситься.
Через несколько секунд она снова повернулась к нему:
— Пускай она поплачет — ей ничего не значит? Так что ли? Да?!
— Прости, — вздохнул он и лизнул ее в соленую щеку возле уха. — Значит-значит.
— Дурак, — улыбнулась она и, отвернувшись, продолжила подводить глаза.
Мужчина осторожно отодвинул волосы с ее шеи и потрогал там губами.
— Мурашки, — прошептала женщина.
— Крупные, — подтвердил мужчина.
Он поднес кулак к ее уху, чуть потряс и спросил:
— Слышишь? Я поймал одну.
— Не-слы-шу, — ответила она медленно, по складам, и выронила из рук карандаш, которым подводила глаза.
— Значит, две поймал. То-то они там притихли.Лучше всего в деревне поздней осенью, когда дачники разъедутся по своим городским квартирам и на всю улицу будет светиться десяток окошек. Сидишь дома, за теплой печкой, в старых валенках с обрезанными голенищами, с раскрытым томиком Чехова на коленях, смотришь в окно, отодвинув ситцевую занавеску в цветочек, и усами шевелишь задумчиво. Мечтаешь о будущей прекрасной жизни через сто или двести лет, о которой он так пронзительно мечтал. О небе в алмазах… на кухне жена кричит на тесто: «Будешь у меня подходить или нет?!» и бац ему звонкую пощечину, бац другую. За окном серый, мышиный день без всякого, хоть бы и самого маленького, числа. Ветра нет, но проржавевшие насквозь листья как-то умудряются шуршать сами собой. Далеко на холме, в заброшенной деревне, белеет парус одинокой колокольни, и две черных птицы висят и висят над рыжим полем, даже не пытаясь шевелить крыльями… Тут надо оторваться от окна, прочесть страницу-другую из «Дяди Вани» или «Палаты номер шесть» и с мучительным восторгом ощутить себя казанской сиротой, круглой, как бильярдный шар, несчастнейшим существом, которого даже собственная кошка не считает за человека, немедля пнуть ее ногой и повернуться к окну навсегда. Через полчаса или час прокрасться на кухню, схватить огромную горячую ватрушку, получить по рукам, пойти их вымыть и сесть за стол как человек. Налить себе чаю с мятой или чабрецом, положить в розетку варенья, в крошечную пузатую рюмочку на кривоватой ножке налить из пыльной бутылки тягучей сливовой наливки [15] , откусить ватрушку так, чтобы она уже после этого укуса не оправилась и подумать: «Те, которые будут жить после нас, через сто или двести лет, у которых будет небо в алмазах — помянут ли они нас добрым словом будут ли у них горячие ватрушки, сладкая сливовая наливка и чай с чабрецом и мятой?»
Храм Покрова на Нерли
Храм Покрова на берегу Нерли растет на холме среди деревьев и птиц с таких незапамятных времен, что и деревья, и птицы, и даже река считают его своим. Это и в летописях деревьев и птиц записано, что он им не чужой. Весной, в половодье, храм плавает по облакам разлившейся Нерли: летом — по зеленому, в одуванчиках, лугу; осенью — по желтым и красным опавшим листьям ив и кленов, а зимой — по белому снегу и синему небу, которое здесь такой высоты, что, если хоть на мгновение запрокинешь голову, упадешь в него навсегда.
После завтрака мы втроем пошли к ручью прогуляться и нарубить подпорок под нижние ветки груш и яблонь в саду. Шли по желтому полю, по пыльной колее. Мимо нас проехал трактор, помятый и ржавый, с таким же трактористом в кабине. Казалось, они оба возвращаются со свалки, куда их выбросили за полной непригодностью к дальнейшему использованию. Ехали они не то чтобы совсем криво, но как будто сшивали две половинки поля по обеим сторонам дороги крупными, неровными и неумелыми мужскими стежками. Судя по всему, путь их лежал в соседнюю деревню, за водкой, причем трактор был еще ни в одном глазу и старался придерживаться колеи. Что же до тракториста, то он мог бы уже угомониться и поспать в кабине — трактору не привыкать довозить его домой пьяного, но…
Возле ручья, на влажной гальке, сидело множество маленьких голубых мотыльков — точь-в-точь заросли насекомых незабудок. Таня расчехлила фотоаппарат и стала их фотографировать. Пугливые мотыльки при малейшем движении в их сторону мгновенно вспархивали и начинали метаться в тысячи разных сторон, делая воздух голубым и серебряным.
— Глаза от них разлетаются, — засмеялась Таня, — не буду я фотографировать. Лучше я их запомню — так надежнее. И мотыльков, и ручей, и вот этих муравьев, которые нахально лезут вверх по моему сапогу.
Она помолчала немного и сказала:
— Когда мы жили в Канаде, я ходила на курсы по изучению языка. У нас там была разношерстная компания: китайцы, болгары, вьетнамцы и даже один иранец. Русских там было только двое — Петька и я.
— И еще одна, цвета капучино, женщина с Ямайки, — вставил Петя, обрубавший топором ветки с засохшей ивы.
— Да, и еще один атлетического сложения португалец, — согласилась Таня.
— Так вот, наша преподавательница на втором или третьем занятии нам сказала, что мы только тогда по-настоящему усвоим английский, когда нам приснится сон, в котором мы разговариваем или думаем на английском. Как приснится — считайте, что вы его знаете и он вам если не родной, то уж точно двоюродный.
— И когда же он тебе приснился? — спросил я.
— Через год, после того как. Приснилась мне деревня Большие Ключи в Калужской области и дом, в котором мы прожили два года.
— Мой отец купил этот дом в восемьдесят шестом или девятом году, — сказал Петя. — За целую тысячу рублей. Он как раз тогда вышел в отставку. Добротный кирпичный дом. Кажется, до революции в нем жил какой-то деревенский богатей. Или это была хозяйственная постройка. Но с окнами. На каждом кирпиче был какой-то оттиск.
— Тогда в Больших Ключах было семь домов, а в Малых, которые отстояли от Больших километров на пять — всего три дома, — вспомнила Таня. — В Москве становилось все хуже и хуже, а тут еще наш младший заболел и деревенский воздух был для него спасением.
— И свои овощи из огорода, в котором мы с утра до ночи ковырялись. Почему-то мне тогда казалось, что можно выжить с помощью огорода, — усмехнулся Петя.
— И при помощи своих грибов, своей брусники и черники из леса, который окружал нашу деревню. Там были такие белые и подосиновики… — вздохнула Таня.
— А черничники?! — вскинулся Петя. — Меньше чем за час можно было трехлитровую банку набрать и самому посинеть от уха до уха. Помнится, я однажды…
— Так что же за сон тебе приснился, — не выдержал я. — Что ты говорила в нем по-английски?
— Да что я там говорила… Ничего не говорила — увидела дом, лес, соседского кобеля Черныша и заплакала. Он, паразит, нашу овчарку обрюхатил. Подкопался под забор. Ух, я его тогда дрыном-то гоняла. Да поздно было. Щенков потом еле-еле по знакомым пристроили. Они были лохматые — в папашу. Ну Черныш-то зачем мне приснился?! Как он смог нарисоваться… И ведь что удивительно — по-английски плакала. Это я прекрасно во сне чувствовала, что по-английски, хотя ни единого словечка не проронила. Так до утра и проревела.
— А потом?
— Потом разное было. Проработали мы там еще несколько лет, стали прилично зарабатывать, подали документы на гражданство, присмотрели хороший дом, плюнули на него, уволились, купили билеты на самолет и вернулись домой.
— И что удивительно — вот уже пять лет, как дома живем, а Таня до сих пор неплохо помнит английский, — сказал Петя и добавил: — Дождь собирается. Вон, какие тучи. Подпорок у нас уже достаточно. Айда домой, пока не полило.
Мы подобрали пилу и топор, взяли подпорки и пошли домой. Когда подходили к деревне, мимо нас проехал давешний трактор. Тракторист в кабине спал, уронив лохматую голову на руль.Владимир
Если приехать во Владимир и зайти в музей, расположенный в здании бывших губернских присутственных мест, подняться на второй этаж, на выставку предметов дворянского быта из местных усадеб, то в одном из залов выставки можно увидеть стол орехового дерева с бронзовыми, вызолоченными накладками. На зеленом сукне, покрывающем стол, лежит написанное, но еще не запечатанное письмо. В санитарные дни, каждый чистый четверг каждого месяца, старушка, протирающая от пыли эти самые предметы дворянского быта, незаметно меняет лежащее на столе письмо, и кабы посетители были внимательны и приходили в музей хотя бы время от времени, то они могли бы легко заметить, как в первых строках письма «Свет мой на множество лет, Илюша» время от времени превращается в «Ангел мой, Лизанька» и наоборот.
Посетители, однако, невнимательны, приходят редко, на письма не смотрят, а все больше дергают друг друга за рукав и громко шепчут:
— Смотри, какое платье… За такое платье я бы упала к кому-нибудь в обморок…
— К кому? Разуй вокруг глаза… Ты лучше глянь какой красавец-буфет! Так и хочется его расцеловать, ей-богу. Нет, ну до чего ж красив… Просто Ричард Гир, а не буфет… или Том Круз…
И обе они, вздыхая и оглядываясь, спешат к выходу, чтобы садиться в туристический автобус и ехать на входящий в стоимость экскурсии комплексный обед, сервированный в какой-нибудь придорожной забегаловке.
Кстати сказать, внимательный посетитель другого владимирского музея городского быта, что в водонапорной башне, ни за что не пройдет мимо фарфоровой композиции конца девятнадцатого или начала двадцатого века. Называется она «Жена, встречающая мужа, вернувшегося домой после двух суток беспробудной игры в шахматы». Если к ней принюхаться, то можно учуять, как от композиции до сих пор пахнет перегаром шахматами. Жаль только, что статуэтка стоит за стеклом, и нос к ней не подсунешь. Говорят, что когда во Владимир с официальным визитом приезжал какой-то министр культуры … Тогда уж доставали и давали нюхать. И что же? Сморщился и отворотил нос.
— Эка, — говорит, — невидаль. У нас этими шахматами на каждом углу пахнет. Да что пахнет! Несет!
Вот тебе и министр. Культурный, в некотором роде, человек. И то сказать — ведь министр культуры же, не внутренних дел. Их там из такой пересортицы отбирают…
На улице Столетовых, в маленьком доме-музее Столетовых, каждый экспонат создает уют: и старые фотографии, и большой обеденный стол, и китайское блюдо на нем, и венские стулья, и кабинетный рояль, и старинные настенные часы с боем, и крошечные ликерные рюмочки, и две приветливых музейных старушки, и… густой, хоть водки выпей, запах холодца с чесноком. Кажется, вот-вот войдет знаменитый физик и с порога закричит: — Маменька, я фотоэффект открыл! Ежели осветить катод светом вольтовой дуги, то гальванометр…, а Александра Васильевна ему ответит: — Хорошо-хорошо, Сашенька. Потом доскажешь. Мой быстро руки и за стол. Варвара сегодня твоего любимого холодца наварила. С чесночком.Если ехать по третьей бетонке от Серпухова к Можайску, то, не доезжая Родионовки, будет железнодорожный переезд. Возле переезда сидят два безногих инвалида в колясках и просят подаяния. Один инвалид сидит до переезда, а другой — сразу за ним. Тот, который сидит до — в густой бороде, которая переходит в черный, засаленный, плюшевый полушубок. Культи у него перемотаны цветным скотчем. Он и не смотрит на проезжающих, а дремлет, не выпуская из рук пластиковую плошку с мелочью. Тот, что после — чисто выбрит, улыбается и машет водителям рукой.