Шрифт:
Анна вновь закрывает глаза. Он оставляет ее веки млеть в слабых лучах февральского солнца.
Король пожаловал ему апартаменты в старом Вестминстерском дворце – на случай, когда он засиживается там допоздна. И тогда он мысленно проходит по комнатам Остин-Фрайарз, собирая памятные зарубки там, где их оставил: на подоконнике, под табуретами, в тканых цветочных лепестках у ног Ансельмы. Вечерами он ужинает с Кранмером и Роуландом Ли, который целыми днями расхаживает между подчиненными, подгоняя нерадивых. Иногда к ним присоединяется Одли, лорд-канцлер, но ужинают без церемоний, словно перемазанные чернилами школяры, – просто сидят и разговаривают, пока Кранмеру не приходит время ложиться. Он хочет разобраться в этих людях, обнаружить их слабости. Одли – благоразумный юрист, который просеивает каждую строчку обвинительного заключения, как повар мешок риса. Красноречив, упорен, целеустремлен; сейчас его цель – заручиться доходом, достойным лорда-канцлера. Что до веры, то тут возможен торг; Одли верит в парламент, в королевскую власть, осуществляемую через парламент, а его религиозные убеждения… скажем так, довольно гибки. Неизвестно, верит ли в Бога Роуланд, что, впрочем, не мешает ему метить в епископы.
– Роуланд, – просит Кромвель, – не возьмешь к себе Грегори? Кембридж дал ему все, но, вынужден признать, Грегори нечего дать взамен.
– Поедет со мной на север, – говорит Роуланд, – я задумал пощипать перышки тамошним епископам. Грегори славный малый, не самый способный, но не беда. По крайней мере, найдем ему полезное применение.
– А как насчет духовной карьеры? – спрашивает Кранмер.
– Я сказал полезное! – рявкает Роуланд.
В Вестминстере клерки Кромвеля снуют туда-сюда, разносят новости, сплетни и бумаги. Он держит при себе Кристофа, якобы для присмотра за платьем, а на деле – чтобы себя развлечь. Ему не хватает ежевечернего музицирования в Остин-Фрайарз, женских голосов за стеной.
Почти всю неделю он проводит в Тауэре, убеждает каменщиков не прекращать работу в дождь и туман; проверяет счета казначея; составляет опись королевских драгоценностей и посуды. Он призывает смотрителя Монетного двора и предлагает выборочно проверить вес королевской монеты.
– Английская монета должна быть вне подозрений, чтобы торговцам за морем не приходило в голову ее взвешивать.
– У вас имеются на это полномочия?
– Неужели вам есть что скрывать?
Он составляет для короля отчет, в котором подробно расписывает доходы и расходы казны. Отчет предельно лаконичен. Король читает, перечитывает, переворачивает лист в ожидании сложностей и неприятных сюрпризов, но сзади пусто, приходится верить своим глазам.
– Тут нет ничего нового, – говорит Кромвель, чуть ли не извиняясь. – Покойный кардинал держал все расчеты в голове. С разрешения вашего величества я займусь Монетным двором.
В Тауэре он навещает Джона Фрита. По его просьбе, в которой не смеют отказать, узника поместили в чистую сухую камеру с теплой постелью, сносной едой, возможностью получать вино, бумагу и чернила, хотя он и советует Фриту прятать написанное, заслышав скрип замка. Пока тюремщик отворяет камеру, Кромвель стоит, боясь поднять глаза, но Джон Фрит резво вскакивает из-за стола, кроткий молодой человек, эллинист, и говорит, мастер Кромвель, я знал, что вы придете.
Он жмет холодную сухую руку в чернильных пятнах. Удивительно, что при такой субтильности юноша дожил до своих лет. Он был одним из тех, кого, за неимением иной темницы, заперли в подвале кардинальского колледжа. Когда летняя зараза проникла под землю, Фрит лежал в темноте рядом с мертвыми телами, пока о нем не вспомнили и не выпустили его на свет.
– Мастер Фрит, – говорит Кромвель, – если бы я был в Лондоне, когда вас арестовали…
– А пока вы были в Кале, Томас Мор не дремал.
– Что заставило вас вернуться в Англию? Нет, не говорите, если это касается Тиндейла, мне лучше не знать. Говорят, в Антверпене вы обзавелись женой? Единственное, чего король не стерпит, впрочем, нет, не единственное – он ненавидит женатых священников. И Лютера, а вы переводили его на английский.
– Вы верно изложили суть обвинений.
– Помогите мне вас вызволить. Если я добьюсь для вас аудиенции у короля… вам следует знать, король весьма сведущ в богословии… сможете ли вы смягчить свои ответы?
В камере горит камин, но от сырости и испарений Темзы никуда не деться.
Голос Фрита еле различим.
– Король по-прежнему верит Томасу Мору, а Мор написал королю, – тут губы Фрита трогает легкая улыбка, – что я – Уиклиф, Лютер и Цвингли в одном лице, один сектант внутри другого, словно фазан, зашитый в каплуне, которого зашили в гуся. Мор собирается мною отобедать, так что не портите отношения с королем, умоляя о милосердии. А что до смягчения ответов… моя вера тверда, и перед любым судом я готов…
– Не надо, Джон.
– Перед любым судом я готов утверждать то, что скажу перед судом высшим: причастие – всего лишь хлеб, нам нет нужды в покаянии, а чистилище – выдумка, о которой нет ни слова в Писании.
– Если к вам придут люди и скажут, идемте с нами, Фрит, следуйте за ними. Они придут от меня.
– Вы думаете, что сможете вывезти меня из Тауэра?
В тиндейловской Библии сказано: с Богом нет невозможного.
– Пусть не из Тауэра, пусть вас допросят, дадут возможность оправдаться. Не отказывайтесь от спасения.
– А для чего? – Фрит терпелив, словно разговаривает с юным учеником. – Вы же не будете прятать меня в своем доме, пока король не сменит гнев на милость? Уж лучше я выйду в город и у собора Святого Павла заявлю лондонцам то, что говорил раньше.
– Ваше свидетельство не может подождать?
– Пока Генрих смягчится? Я прожду до старости.
– Тогда вас сожгут.
– А по-вашему, я не выдержу боли? Вы правы, не выдержу. Но мне не оставили выбора. Как говорит Мор, не велика доблесть стоять в огне у столба, если тебя к нему приковали. Я не могу переписать свои книги. Не могу перестать верить в то, во что верю. Это моя жизнь, я не могу прожить ее заново.