Шрифт:
– Ты взгляни, до чего ж они гладкие.
«Да, она, голос её», – узнал Юрик. Обогнав их, он шёл, стараясь не хромать, догадываясь, что обе сейчас смотрят ему вслед. Они действительно провожали его взглядами, и та, что слева, пожаловалась:
– Бессонница замучила, хоть не смотри на мужиков… А они всё мимо да мимо… И куда торопятся?..
– Да ты позови, – сказала, усмехнувшись, другая. – Этот, мне кажется, откликнется.
– Ты думаешь?! Ну, допустим. Вроде парень ничего, фигуристый. Но вдруг втянусь, привыкну? Домой вернусь, мерещиться будет.
– Не будет. Не успеешь привыкнуть, нам уезжать меньше чем через неделю.
Кричали мальчишки, носясь вдоль берега. Перекликались над водой чайки. Разозлился на себя Юрик. Действительно – тюха, недаром его так обзывают. Стесняется, не может подойти, познакомиться. Ведь скучают женщины здесь, устают от постоянного детского мельтешенья. Им бы хоть как-то развлечься, да нельзя, они здесь на коротком поводке. Вон эти «поводки» вопят, беспорядочно швыряя камни в воду. Нужно им показать, как надо. Подошёл Юрик. Высмотрел плоскую гальку у ног. Кинул. Она запрыгала по гладкой воде, оставляя за собой красивые круги. Загалдели возле него мальчишки:
– Ещё! Ещё!
– А вы мастер! – сказала ему та, что слева, они обе остановились в нескольких шагах. – Вас как зовут?
– Юрик. А вас?
– Меня Татьяной, а вот её Анной.
«Значит, она Анна».
– Вас бы к нам в санаторий воспитателем, а то здесь сплошное бабье царство. Мальчишкам мужского общества не хватает.
– Я бы согласился, да у директора свободных ставок нет, так мне сказали.
– А вот мы вдвоём коллективно попросим, – Татьяна, смеясь, кивнула в сторону Анны, – сразу ставка найдётся. Так ведь?
Но Анна не поддержала подругу, смотрела, досадливо морщась, на тускнеющее вечернее море, на пляску крикливых чаек, и Юрик, нащупав сотенную в кармане плаща, смяв её в кулаке, спросил:
– Мне кажется, Анна, мы с вами уже где-то виделись.
– Вам показалось. Дело в том, что у меня среднестатистическая внешность, мне однажды об этом муж сказал. Поэтому вы меня с кем-то и спутали.
«Отдать сейчас её деньги? – колебался Юрик. – С гонором женщина, обидится ведь. Да и подруга рядом».
Уходя с пляжа, обойдя стороной административный корпус и будочку охранника у ворот, – к известному здесь лазу в заборе, поднимаясь по узкой извилистой улице к шумному перекрёстку, который пересекали натужно гудящие на подъёме маршрутки, Юрик терзался мыслью: как отдать ненавистную сотенную? Подбросить Анне в окно? Войти в номер и вручить ей, как повестку в суд? Дверь-то он запомнил – в конце коридора, направо, номер три.
В тесной «газели» сидячие места были заняты. Его, стоявшего у входа, мотало на поворотах, и только после того как миновали скопище сверкающих автомобилей у подъезда многоэтажной гостиницы, Платановую аллею с музыкальным фонтаном и празднично фланировавшей вокруг него толпой, маршрутка, наконец, разгрузилась, Юрику удалось сесть. Он смотрел в окно на гуляющую публику, на любителей коктейлей под полосатыми тентами, на уверенных в себе владельцев красивых автомобилей, захлопывавших дверцы с громким щелчком, похожим на одиночные выстрелы, а видел другое: вот он за рулём белой «тойоты» с открытым верхом подкатывает к увитому плющом длинному двухэтажному дому, давно обветшавшему особняку, а теперь – коммунальному обиталищу множества жильцов. Там его ждёт на широком крыльце, выщербленном до красных кирпичей, маменька Лизавета, киоскёрша с Первой Виноградной улицы. Юрик ловко тормозит у нижней ступеньки, выходит, огибая автомобиль, распахивает правую дверцу, протягивая руку девушке в белом. И – поднимается с ней к маменьке, промокающей кружевным платочком повлажневшие глаза.
Он вышел на Бытхе, поднялся по отблёскивающему в свете фонарей крутому серпантину мимо диких зарослей жёлтой акации к своему дому. Его окна, обрамлённые змеистыми стеблями плюща, скрывавшими давно осыпавшуюся штукатурку, отбрасывали лимонный свет на листву старого платана, на дощатый стол и сидевших за ним соседей, как всегда, галдевших о чём-то под звяк стаканов. Дверь в комнату в конце длинного коридора, где Юрик обитал с маменькой, была распахнута, что означало: его давно ждут. Перешагнув порог, он услышал привычно-крикливый маменькин голос:
– Опять где-то допоздна шлялся!
«Так, начинается». Он знал: надо, повесив плащ на гвоздь, остановиться у притолоки, понуриться и виновато молчать до тех пор, пока маменька не выговорится. Она должна вспомнить, как нянчилась с ним все двадцать лет, надеясь: вырастет, станет кормильцем, – а он вырос тюхой, ни на одной работе не может закрепиться, освоить какую-нибудь специальность; не по маминым же следам идти, в газетном киоске сидеть – не мужское это дело. Тут глаза её всегда влажнеют, а крашенные хной кудряшки кажутся особенно жалкими, и во всей её щуплой фигурке, примостившейся в углу старого продавленного дивана, чудится что-то птичье. Как-то в парке он видел ворону с подбитым, волочившимся по траве крылом – именно на неё походила маменька в заключительные минуты своих исповедей. Этого зрелища Юрик обычно не выдерживал, с застрявшим в горле комком уходил к себе, в отгороженный громоздким шкафом угол, плюхался на жалобно взвизгивавшую панцирную кровать. И – угрюмо молчал.
На этот раз маменька исповедовалась недолго, перебив себя сообщением:
– Тебе работу нашли – курьером в редакцию «Сочинские зори». Помнишь журналиста, он у тебя газеты покупал, когда ты за меня в киоске сидел? Весёлый такой. Просил завтра зайти.
Она громко высморкалась и добавила:
– Может, хоть там денег заработаешь, а то у меня совсем кончились. Даже те, что я в долг у соседей взяла.
Сорвался Юрик с кровати, кинулся к плащу, вытащил из кармана смятую сторублёвку, вложив её в горячую костистую руку испуганной маменьки: