Шрифт:
Останавливаться, чтобы подольше поглазеть на нестандартный номер и заодно на весь еще крепкий, со старой кованиной над крыльцом, дом было неловко, иной раз, чтобы пройтись туда-сюда мимо него я возвращался… и правда, разве человеку, равнодушному к гению Пушкина, пришло бы в голову прибить на стену этот явно уважительный, явно благодарный знак памяти?
Кто тут, размышлял я, живет?.. Люди в почтенном возрасте или ещё достаточно молодые?.. Семья либо одинокий человек?.. Может быть, такая же преданная своему делу учительница литературы, как и привившая мне любовь к ней в нашей отрадненской школе Юлия Филипповна, страдалица, ссыльная дочь белого казака, известного в свое время кубанского профессора Беднягина?
В мнуту вдохновения чего на ум не взойдет: постучать, думаю?.. Расспросить, кто, и в самом деле, здешний жилец… Не то что побеседовать — хотя бы несколькими словами с ним перекинуться. Может, о Пушкине. Может быть, — ни о чем, как говорится, да мало ли!
Но вдруг так или иначе это решит какие-то мои сомнения… что им, сомнениям, много надо? Какая-нибудь добрая улыбка, какое-то словцо задушевное, и сердцу вдруг откроется, что я, русский писатель и якобы переводчик, все-таки больше прав, чем автор — черкес, что ты будешь делать, такой несговорчивый!..
Давно оставив позади свою Заводскую, где обычно домой сворачивал, пошел теперь дальше: на обратном пути, думаю, решу — стучать, нет?
Всё продолжал то на стены домов, а то на заборы поглядывать и уже совсем перед переездом, вот он — рукой до него подать, остановился как вкопанный возле третьего от края улицы дома.
Какой-то, видать, шутник таким же шрифтом, как на трафарете было написано «ул.», масляной краской искусно прибавил спереди одну буквочку — «а». Точку перед названием замазал, и я стоял перед табличкой на заборе, трясся от беззвучного смеха: «аул Пушкина».
Ты все знака хотел? — спрашивал себя, издеваясь. — Хотел понятного тебе символа?.. Да вот же он!
Чего тут, и правда, неясного: аул — он и в Африке аул.
И хватит тебе с Юнусом спорить, хватит вам копья ломать. То он начинает скоропалительную битву на углу Первомайской — Заводской, то ты потом ведешь длительную осаду Асланобада, этого выросшего на окраине Майкопа вокруг дома президента Аслана Джаримова городка, где среди остальных стоит и сакля кунака твоего… Малая Кавказская война, да и только!
Из-за «солнца русской поэзии».
Всё! Как Юнус хочет, так пусть и будет. Твоя задача — точность выражения авторской мысли. А уж какая то будет мысль, для тебя — дело десятое. Лишь бы только мог через невольную — из-за плохого русского языка — заумь к этой мысли пробиться. А, и все эти благонамеренные — в центре Москвы, на скамеечке перед зданием ИМЛИ, Института Мировой Литературы — ученые разговоры с умнейшим Петром Васильевичем Палиевским о продолжении «кавказского миссионерства» Пушкина — пустой звук… аул!
Хотя аул Пушкина…
Ну, что делать, если «проклятый царизм» тут на дух, как говорится, не принимается… если попрежнему тут — вопрос ребром: с кем ты, Пушкин? С вольными черкесами или — с погубителем их, душителем всего передового-прогрессивного Николаем Палкиным, ым?..
Только так!
И если бы дело касалось одного Пушкина!
Мою манеру говорить «от первого лица» Юнус безоговорочно принял ещё в своем «Сказании о Железном Волке», а в «Милосердии…» его самовыражение вдруг начало выписывать такие уж совсем неожиданные крендели!
Лет, пожалуй, пятнадцать-двадцать назад, его повесть «Чужая боль» слишком залежалась в издательстве «Современник», и он попросил меня по возможности разобраться, в чем там дело, и хоть чем-то помочь. Мир не без добрых людей, такая возможность у меня появилась. И обстоятельства открылись весьма печальные: рукопись Юнуса попросил до времени отложить в «долгий ящик» один из старых его майкопских недоброжелателей, ставший к этому времени признанным литературным мэтром не только в Адыгее, но и в слишком доверчивой, там где не надо, Москве… Чтобы не сказать большего?
О чрезмерно услужливых своих столичных земляках.
Что-то я тогда попытался в «Современнике», ссылаясь на кавказский менталитет, объяснить, а заодно на полушутке и пристыдить любителей процветавшей во все веки дармовщинки: застолье, братцы, застольем, но дело-то — делом!..
Всех подробностей, щадя самолюбие Юнуса, не стал ему объяснять: мол, затерялась рукопись, но к счастью нашлась — обычный, к сожалению, вариант!
Но он теперь, когда стало модным ругать цензуру, тоже решил на ней отоспаться. В свое время, мол, приснопамятный граф Бенкендорф запретил Пушкину печатать одного из основоположников адыгской литературы, Казы Гирея. Не то же ли самое случилось через полтораста лет с моей рукописью «Чужая боль»?.. Мол, что с тех пор изменилось в России, если черкес опять встречает в издательстве все те же «препоны-рогатки» — именно так он это и обозначил.