Шрифт:
— Аскер? — запоздало раздались недоуменные голоса. — Аскер?!
— Пушкинские дни идут, — сказал он ворчливо. — Я ничего не написал о нем… ну, причем тут?
Видели бы это неутомимые организаторы ну, просто немедленного признания их великих заслуг: сколько их развелось в последние времена в России и на Кавказе особенно! Видели бы они, напрочь забывшие мудрое изречение древних: горячее желание прижизненной славы безвозвратно губит посмертную…
Тщательно запланированное Представительством Адыгеи торжество приняло вдруг иное направление. С каким почтением, как самоотреченно заговорили о Пушкине! Взявший слово предпоследним, уже перед виновником так и не состоявшегося в его честь праздника, перед Аскером, я искренно, с чистой душой сказал: давно я не был в нашей столице на таком достойном собрании!
Трое из четверых майкопчан вскоре уехали, а оставшегося по своим делам Нальбия я пригласил пожить у меня, но не одному мне запомнилось гостеванье его в громадном нашем шестнадцатиэтажном доме на Бутырской.
В первый вечер мы вдруг откровенно разговорились о нашем житье-бытье, и Нальбий, печально посмеиваясь, рассказал, в какой долговой западне неожиданно оказался… Не уверен, что хоть что-нибудь нынче в нашем материальном положении изменилось, но тогда это было чуть ли не в порядке вещей, и я ему бесконечно сочувствовал, тем более, что «кинул» его не кто-нибудь — потомок махаджиров, ушедших когда-то в Турцию и приехавший теперь на свою историческую родину присмотреться и решить для себя: стоит ли возвращаться?.. По причине собственного безденежья я все пытался помочь Нальбию хотя бы горячим сочувствием да малопрактичными своими советами… что делать? Это чуть не единственное, что от страны Советов у нас, и в самом деле, осталось.
Наутро мы первым делом решили почтить Пушкина, отправились в центр, и по выходе из метро не успел я, липовый москвич, сориентироваться, как Нальбий уже купил у цветочницы дорогущий букет и шел с ним к подножию памятника… для кого как, не знаю. Но для меня это осталось знаком незабываемым!
Прошлись по улице Горького, прошу простить — по Тверской, долгонько постояли в букинистическом магазине, где поверх стопки пушкинского «Современника» лежал как раз этот, дорогой всем кавказцам, номер, в котором рядом с «Коляской» Николая Васильевича Гоголя напечатана «Долина Ажитугай» Казы Гирея с уважительным предисловием самого главного редактора — Александра Сергеевича… Были бы они у нас!
Эти проклятые «бумажки»…
Домой возвращались в полдень, и уже у подъезда ко мне бросились двое восьмилетних ребятишек-близнецов, брат с сестричкою: Савва и Женя… как бы это всё объяснить?
Теперь уже больше двух десятков лет назад, когда мы только что переехали в Москву, напротив нашего дома трамвай зашиб насмерть младшего нашего сына, семилетнего Митю… Как бы само собой, что с тех пор так и не отболевшее сердце постоянно толкает руку погладить вихры соседских сорванцов… достать, когда в нем хоть что-то есть, кошелек, вынуть из него десятку-другую — им на мороженое…
Нальбию об этом никогда не рассказывал, но когда братец с сестричкой, каждый схватившись за руку, доверчиво повисли у меня по бокам, он тут же полез за бумажником:
— Вижу, что вы друзья моего друга! — сказал со значением, и оба согласно закивали, затрясли своими башочками. — Вот, купите себе подарочки…
Протянул им сотенную — объясняться выпало мне:
— Дядя Нальбий с Кавказа. Он черкес… слышали о черкесах? Только не думайте, что он — богач, нет. Просто он добрый и щедрый человек. И ценит дружбу…
— Вот это — главное! — согласился Нальбий.
Когда поднимались в лифте, посмеиваясь, сказал ему:
— Да, брат, поднял ты планку! Мне теперь неудобно будет давать ребятишкам меньше…
Но ведь приходится, приходится!
Ребятишки чуть подросли и уже стесняются бросаться навстречу, пытаются делать вид, что за игрой не замечают меня, но я окликаю их, достаю кошелек и всякий раз говорю с грустной улыбкой:
— Ну, вы-то знаете: я — не черкес…
— Знаем, знаем! — подхватывают они дружно.
— А друга-то моего помните, черкеса?
И они вскрикивают не только с восторгом, но даже как бы и с осуждением в мой адрес:
— Дядю Нальбия?!
Мол, как же это можно — забыть его?
…И шел я, все это вспоминая, все вместе складывая, по «аулу Пушкина», и думал: не такой он маленький, этот аул, нет. И не такой простой — не такой!
Конечно же, думал, ученые книжки недаром пишут, что одной из причин слишком надолго затянувшейся Кавказской войны было в том числе и разное толкование русскими и горцами одних и тех же немаловажных понятий. Как бы теперь сказали: слишком явное несовпадение менталитета тех и других…
Но неужели с тех пор так ничего и не изменилось?
И с горних высот своих и Пушкин, и Хан Гирей смотрят на нас без всякого проблеска надежды во взгляде, а только с застарелой и безисходной печалью?
Так в истории вышло, что после стольких совместных усилий научиться лучшему друг у друга, недоброжелатели почти сумели нас убедить в бесполезности этого якобы недостижимого дела… Им почти удалось нас уверить, что общим нашим достоянием сделались исключительно порочные свойства…
Но недаром мой заскорузший в сонной глубинке, но по-аульски проницательный друг Юнус, который наверняка не меньше моего и тоже с ноющим сердцем обо всем этом размышлял, по писательской интуиции, по чуткому прозрению вынес в заголовок романа, может быть, самое нужное для нашего жестокого времени слово: милосердие.