Шрифт:
Наконечника палочка не имела: видно, в крепости работы своей Кадырбеч и так был уверен.
Вскорости я поступил в педучилище, уехал в Майкоп, и о палке вспомнил только через несколько лет, когда, приехав на каникулы, узнал вдруг, что учившийся когда-то меня мастерству плотник Мафоко покинул этот мир, где так много было сделано его без конца ищущими работы руками.
— И отнесли его на носилках, которые он смастерил ещё до войны, — печально говорил тат, и в голосе у него слышалось то ли назидание мне, а то ли укор. — И обмыли на том столе, который он не так давно подновил на кладбище: ножки на нижней стороне, куда вода стекает, слегка стали подпревать… Ему: ладно, сто лет ещё простоит! А он: другие поставлю. Как знал… И столбики себе на могилу заранее приготовил. И умудрился даже памятную табличку… какой на ней полумесц получился красивый!
В большой комнате, которую у нас теперь нет-нет, да и величали на русский лад залом, никого не было, когда я решил проверить: на месте ли тросточка, которую сделал тот, кто ушел?
Тросточки не было.
Я выскочил во двор, бросился к нанэ:
— Там у нас за шкафом стояла такая палочка…
— Стояла, — неспешно согласилась нанэ. — Но я её дала Хапсироковым, когда старшему бричка переехала ногу…
В городе я прожил уже достаточно для того, чтобы научиться в чем-то себя отстаивать:
— Как можно, нанэ? Как можно чужие вещи…
Опережая меня, она подняла сморщенную ладошку:
— Я предупредила: это не наша. Эта палочка большому человекупринадлежит. Пушкину!
Все-то они, оказывается, знали!
— Потеряет или…
— Не потерял! — снова опередила она меня. — Пришел, когда перестал прихрамывать. Красивый посошок этот подмышкой. Круг сыра принес: отблагодарить. И говорит: а, знаешь, Зулих, какой это бещкогащиг?.. Ему цены нет. Не только перестал хромать — у меня язва на руке зажила!.. Бывший бригадир встретил меня, поговорили, просит теперь маленько с ним походить… позволишь, Зулих?
Кто только не ходил потом с „палкой Пушкина“ и в нашем ауле, и даже в соседних, куда тоже донеслась молва о чудодейственных свойствах „бещкогащига“ из нашего Гатлукая: что бы у тебя не болело, походишь — как рукой снимет…
Считается, что он мой, иногда, когда бываю в ауле, нанэ мне рассказывает, что ей передали чуть не с другого конца нашей Адыгеи: пусть не волнуется, все, мол, в порядке, „Пушкин-бещкогащиг“ в целости и сохранности и многим, слава Аллаху, помог — ей, многим!
Сам я с тех пор его в глаза не видел.
Но не на него ли опираюсь я нынче, когда веду тебя, мой читатель, по страницам этой нелегкой для меня повести?..».
Но вот закончена эта переросшая в густой и плотный роман-гыбзэ эта повесть: в скорбный роман-плач.
Вот он вышел отдельной книжкой, вот в Национальной библиотеке, ещё недавно носившей имя Пушкинской, на презентацию, будь неладны новомодные эти слова, вытесняющие наши исконно русские, собрались не только приглашенные для подстраховки студенты местного университета, но и люди куда старше по возрасту, куда выше по общественному положению… Еще на подходе к библиотеке я почему-то вспомнил декана юрфака Батырбия Шекультирова, блестяще выступившего несколько лет назад на обсуждении Юнусова «Сказания о Железном Волке»: какие удивительно глубокие вещи он тогда говорил!..
И вдруг первым увидал его теперь в холле библиотеки, дружески обнялись, и тут же мне пришлось протянуть руки, чтобы также братски приветствовать ещё одного Батырбия, Берсирова, заведующего кафедрой литературы. Уже двух этих Батыров, подстать именам своим масштабно мыслящих, но не отрывающихся от родной, от черкесской почвы мудрецов, хватило бы для серьёзного разговора о новом романе моего кунака Юнуса… Но сколько ещё достойных людей не переставало появляться в переполненном зале библиотеки, невольно облегчая и без того нелегкую студенческую участь: согласно почти незыблемому пока в этих краях этикету вскакивали, уступая место достойным людям, не только охотно — чуть не наперебой, и вот уже плотная молодежная стенка выстроилась позади сплошь занятых столиков читального зала и начинает, все пополняясь, вытеснять в коридор первых счастливчиков… «мы все учились понемногу», и в самом деле, — не так ли?
Многих из пришедших давно знал и приблизительно представлял себе, что может сказать умница и добряк Магомет Кунижев, написавший к роману задумчивое, как он сам, предисловие, что — сидевшие и тут рядом два доктора наук из Республиканского института гуманитарных исследований: философ Руслан Мамий и Абубачир Схаляхо, филолог… Но среди старых знакомцев, черкесов, сидел один из немногих пришедших на презентацию русских — сорокалетний Кирилл Анкудинов. Один из наиболее заметных в последние годы в Адыгее и уже известных и в Москве здешних литераторов, неординарный поэт и блестящий критик, он всем своим отрешенно-академическим видом как будто делал заявку на особенное внимание к нему, и я с интересом думал: что он, и правда, скажет?
— В романе есть на первый взгляд незатейливый рассказ о тросточке, — негромко начал Кирилл, и у меня вдруг возникло невольное ощущение, что он подступает к чему-то, может быть, главному. — Разыгранный озорниками аульский мастер сделал её для Пушкина. Но доверчивость в нем недаром жила вместе с мудростью: тросточка не только начинает выручать тех, кто почему-либо нуждается в прочной опоре — вскоре чуть не по всей Адыгее в народе распространяется слух, что она лечит от всех болезней… И начинаешь понимать: это рассказ о том, что пушкинское слово целебно. Что оно и сегодня значит для Кавказа куда больше, чем речи политиков. Они наносят раны… Пушкин врачует их. Врачует и нынче, сейчас, когда это особенно необходимо.