Шрифт:
Для Кати моей – чудо и единственный шанс, вероятность которого настолько мала… Но она его получила – из холодных, сильных рук этого парня и его неизвестных родителей. И молодой женщины, сидящей в комнате ожидания с белым лицом, обхватившей руками свой выпирающий живот, словно стараясь защитить. Нет, она не была ему женой, но разве это так уж важно для их ребенка, который скоро появится на свет… Я прохожу мимо и слышу, как какая-то женщина, обняв ее, повторяет без конца – Кать, ну, Кать…
…Она никогда не увидит тот браслет, который был на его запястье. «В случай моей смерти, прошу принять все меры для сохранения и транплантации моих внутренних органов». Он позаботился и об этом – тоже. Почему – кто знает. Но – иначе… Ей об этом не расскажет никто…
Зато – никаких особых формальностей, и его легкие…
…Бужу ее. Она совсем слабая и измученная…
– Катюша, слышишь… Проснись, милая, птичка моя, проснись, ну…
– Привет…
– Привет. Как дела?
– Лучше не бывает… А как наша книга?
– Отлично. Только одна проблема – нет у нее конца, понимаешь…
– И не надо и не надо…
– Катя…
– Что?
– У меня для тебя новость…
Она поворачивает голову и смотрит мне в глаза. А ее – пустые-пустые. А руки теребят простыню…
Больше всего на свете я боюсь, что сейчас она скажет, что устала. Такие случаи бывали. Человек устает бороться и сдается именно тогда, когда спасение – вот оно – близко. А она – Катя моя, в ней и силенок-то уже никаких не осталось…
– Ну, ну…
– Я поняла… Я готова. Только ты не плачь – если не получится, ладно? Пожалуйста. В книге-то в твоей я все равно – останусь… А значит…
Я подхватываю ее худое, невесомое тело, прижимаю к себе, вдыхаю такой знакомый и такой надоевший больничный запах.
На воле моя Катька так вкусно пахнет. А здесь – больницей, лекарствами, болью…
…Только не расслабляться. Еще – нет. Потом, потом…
На ее лице – одни глаза. Глаза и трубочки с кислородом. И еще – это выражение, промелькнувшее только что – и так давно в последний раз… Выражение – счастья. И если причиной этому – я, значит, уже не зря. Потому что мгновений таких у нее за эти десять лет – по пальцам одной руки…
Господи, если ты есть на свете…
Птичка-бабочка-зазноба…
Снег, повсюду – снег. В подъезде холодно. Наверное, я все-таки простыл. Медленно поднимаюсь на четвертый этаж, кашляю, дыхания не хватает. Точно – простыл. Нашариваю в кармане ключ, отпираю дверь. В передней темно, а из кухни – свет и запахи. Катькино царство.
На плите – кастрюля и сковородка. Все шипит и пузырится, и запах… Катя слышит мои шаги и оборачивается.
– Ой, ну слава богу… Леш, ну что долго-то так? Господи, все работа твоя. Посмотрел бы на себя.
Она чмокает меня в щеку и продолжает щебетать:
– Леш, ты знаешь, я сегодня по ошибке письмо твое вскрыла, ничего, а? Решила, что мне, а оказалось – тебе. Ты меня простишь, да?
Я опускаюсь на стул, ее слова – фоном… Хорошо бы горячего чаю с медом и баранками, и в постель. Да еще – Катьку мою под бок, и завтра чтобы выходной. Вот оно – счастье…
– Леш, на тебе же лица нет. Ты же больной, да? Совсем себя не жалеешь……Наконец я накормлен, напоен и уложен, Катька, на самом деле, под боком. Я обнимаю ее и просто кладу руку на нежный, податливый живот, и прижимаю к себе так крепко, словно боюсь, что она вылетит из моих объятий и из моей жизни… И вспоминаю про письмо.
– Кать, так что за письмо-то? Которое ты вскрыла?
– Из редакции, ответ про книжку-матрешку.
– И что там?
– Ничего. Ничего они не понимают в литературе…
– Они на самом деле ни фига не понимают… – я зарываюсь лицом в ее волосы. – Ну ни фига… Совсем…
И чувствую вдруг такое невероятное блаженство, которое бывает только в книгах.
Неужели это еще одна…
Книжку мою так и не напечатали. Сказали – идея хорошая, но создается впечатление незавершенности.
А мне как раз этого только и надо было – незавершенность. Разве можно нас с Катькой – завершить?
Мы же с ней не только до конца вместе и рядом, но и – после… И конца в этой истории нет и быть не может, как и в жизни…
Рука не поднимается точку поставить.
Птичка-бабочка-зазноба…Ню
1
– Я бы хотел тебя нарисовать. Можно?
– Легко…
Так я познакомился с Ню.
Ее звали Аня. Ню – потому, что рисовал я ее почти всегда обнаженной, вернее – голой, понимаете, в чем разница? У профессионалов не принято говорить – голой, принято – обнаженной, полуобнаженной… Завтра у меня обнаженка… Натурщицы голыми не бывают. Со всеми до нее – так и было. И со всеми – после. И даже – во время. А вот с ней… Она сидела на лавочке – маленькая, зареванная, совершенно одна. Куча народу проходила мимо, и никто даже не обращал на нее внимания, ее просто не видели. Ни опухшего от слез лица, ни рук, теребящих сумочку, ни высоченных каблуков ее туфель.
Знаете, с чего начинаются войны? С необдуманных поступков. То-то и оно…
Я не просто ее увидел, я – подошел. Но, почему-то, вместо того, чтобы спросить, не нужна ли ей помощь или, на крайний случай, протянуть носовой платок, я вдруг произнес вот это самое:
– Я хотел бы тебя нарисовать…
Так все и началось…Я звал ее по-разному, то Нюрой, то Нюшей, иногда просто – Ню. Ей было все равно. Кто-то думает, что рисовать обнаженную женщину – обязательно с ней спать. Это не так. Врачи тоже довольно часто имеют дело с обнаженным женским телом, но никому и в голову не приходит… Конечно – профессия. Конечно, бывает – все. И даже нередко, но художник – это тоже профессионал, и его отношение к натурщице – отношение профессионала. И тот свет, то чудо, которое потом все мы видим на полотне, это не отражение натурщицы, как таковой, а отражение того неуловимого – нечто, которым ее наделил художник. Это не она. Это – его ощущение ее. И это совершенно разные вещи. Ну и умение это нечто – изобразить.
Ню без одежды была неописуема. Она была – невероятна. Все эти рассуждения совершенно к ней не относились. Они любили друг друга – Ню и свет. Ее можно было рисовать в любой позе, при любом освещении и в любом ракурсе – свет всегда падал на нее, ложился на нее, обтекал ее – так… в общем, она начинала светиться – сама.
Каким образом я смог почувствовать это неким верхним чутьем и подошел к ней, и спросил, и – услышал в ответ… Не знаю.
Я почти никогда не просил ее принять определенную позу, она просто снимала с себя одежду, выходила из-за ширмы и вставала, садилась, или ложилась так, как хотела в данный момент – сама. И в мастерской становилось светлей.
А уж если она молчала во время сеанса…
В своем обычном состоянии она была ужасная болтушка. Аутист, который вдруг заговорил, и за все годы молчания… При этом – никаких авторитетов, никаких правил и совершенно точечный кругозор.
Но иногда мне удавалось упросить ее помолчать. Или у нее вдруг было такое настроение… И на два часа я чувствовал себя равным Рембранту или Босху, или – Леонардо…