Шрифт:
Сайдеямал подгребла к одной стенке чувала золу, вынула щипцами хлебец величиной с чайное блюдце, отломила половину и протянула сыну. Завернув другую половинку в чистую тряпку, она хотела было спрятать ее в кадку, но, взглянув на Хисматуллу, на его перепачканные глиной штаны и лапти, на худое загорелое лицо с ввалившимися щеками, отломила еще четвертинку и отдала сыну. Она могла бы отломить кусочек — для себя, но подавила это желание.
Когда сын немного насытился, она робко спросила:
— Ты почему такой хмурый, Хисмат? Что с тобой?
— Ничего, мама, — устал, наверно. — Он по молчал, словно не решаясь сказать о том, что томило его душу, потом порылся в кармане, до стал скрученный в узелок платок. — Эти два рубля я получил за золото, намыл за две недели… Отнеси их Хайретдину-бабаю… У старика большое несчастье…
— А как мы сами будем жить, сынок? — голос Сайдеямал дрогнул. — Если ты о себе не дума ешь, так хоть меня пожалей… Я скоро и стирать не смогу, совсем износилась, сил нет… Посмотри! — она вытянула вперед красные, разбухшие в суставах руки со скрюченными, подагрическими пальцами. — Этим рукам только осталось внука понянчить, но я, видно, не дождусь… А ты, вместо того чтобы деньги на калым собирать, последние отдаешь чужим людям…
— Хайретдину сейчас хуже, чем нам… и ты сама говорила, что надо помогать людям, когда они в большой беде!
— А люди говорят, что Галиахмет-бай дал старику пятьдесят рублей за самородок…
— Эсей, это неправда!.. Если бы у него были деньги, разве бы морил он семью голодом?..
— Конечно, грех говорить о человеке пустые слова, — согласилась мать. — Ведь аллах слышит все дурное, что сходит с нашего языка…
Она понимала, что у сына и так беспокойно на душе, и не стоило зря тревожить и ранить его. Так ведут себя молодые люди, когда к ним приходит любовь, — то задумчивы, то смятенны, то говорливы, то замкнуты — как вешние ручьи по весне, когда в них играет солнце и они шало мечутся по улице, по овражкам, то расцветая бликами, то бездумно падая с высоты, то ласково журча у самого плетня. Какие только думы не являются в эту горячую пору, такая неутоленная нежность омывает волнами молодое сердце. Кто же поселился в сердце Хисмата? О ком он думает и тоскует, не смыкая ночью своих глаз?
— К нам, кажется, бежит Зульфия, дочка Хайретдина, — сказала Сайдеямал. — Я всегда узнаю ее по походке и тому, как стучат ее пятки… Вот ты сам и отдай ей два рубля…
Они встретили девочку у входа, и мать сразу догадалась, что Зульфия прибежала не к ней одолжить щепотку соли или несколько спичек, потому что девочка, тяжело дыша, остановилась и глядела на Хисматуллу.
— Я пойду погляжу белье, — сказала Сайдеямал. — Может быть, какие-то вещи уже под сохли…
Она вышла во двор, сняла с веревки самотканое платье первой жены бая Хуппинисы и, разложив его на гладком, отполированном до блеска конце бревна, стала легонько поколачивать его деревянным вальком. Она поворачивала его на разные стороны, била размеренно и призывно, зная, что после каждого удара платье становится мягче. Иначе Хуппиниса вернет его обратно, едва потрогав материю на ощупь.
Что-то таилось в этом приходе маленькой девочки такое, что и пугало ее и радовало, и Сайдеямал терялась в догадках.
За Карматау садилось вечернее, уставшее за день солнце, оно было еще раскаленным и ярким, но успело растратить свою силу утром, полное буйства и озорства, и днем, когда горело ровно и постоянно, теперь оно расплескивало остывшие лучи на багровую от заката гору, на верхушки леса, стоявшего стеной за деревней, исходило густыми золотистыми каплями меда, падая в речку Кэжэн.
Оно вспыхнуло и словно подожгло светлое платье Зульфии, когда она выскочила из землянки и побежала к поселку, босые ноги ее мелькали, будто облитые красным загаром. Она становилась все меньше: уже не было видно, как нескладно машет она руками, только бились за спиной, плескались темные волосы, и грязные ноги казались обутыми в каты при свете заходящего солнца…
Сайдеямал замерла, увидев на пороге землянки сына. В его лице было что-то такое, что заставило ее не только замереть, но и испугаться, хотя оно было спокойным и ясным. Но это было лицо человека, решившегося на что-то серьезное и важное в своей жизни.
— Ты отдал ей деньги, Хисмат? — наконец, не выдержав долгого молчания, спросила она.
— Нет, мама… — он устало вздохнул. — Разве этими грошами поможешь?..
— А зачем прибегала Зульфия?
Она сама не знала, как вырвался у нее этот возглас, ведь она не хотела тревожить сына, и пожалела, что не выдержала и спросила о том, о чем он должен был сказать сам, если бы наступила пора. Но Хисматулла нисколько не удивился вопросу матери, а словно ждал его и был доволен, что наконец может высказать то, о чем все равно нельзя было умолчать.
— Я думаю свататься, мама…
— Свататься? Но, Хисмат…
— Погоди, мама, — он закрыл глаза и сжал зубы, точно ему было не под силу говорить. — Ты сама мне сказала, что тебе уже тяжело одной… Так вот… Тебе будет еще тяжелее, и ты должна потерпеть, если я твой сын и ты любишь меня…
— О чем ты, Хисмат?.. Может, ты заболел?
— Нет, нет… Ты только слушай… Тебе придется пожить немного одной, но я буду помогать…
Сайдеямал не все поняла из слов сына, ей стало страшно и за него, и за себя, но больше за него, потому что он был молод и безрассуден, как все в его годы, когда играет беспечная кровь в теле и голова не подчиняется обычным житейским доводам. Он мог совершить сейчас самый опасный шаг в своей жизни и потом будет расплачиваться за него до конца дней.