Шрифт:
Загремели кожаные калоши и стихли – Бекас поклонился.
– Добрые приятели Шарля и мне знакомы.
Настенька не теряла надежды спасти положение.
– Шарль показывал Николаю Алексеевичу тот проект вторых путей. – Она была самоотверженна в своей решимости. «Коли Шарль показывал Репнину проект вторых путей, значит, в самом деле они приятели добрые» – был смысл ее слов. – Помните, в тот вечер? – нашлась она.
Но у Репнина лопнуло терпение – не пристало прятаться за спину женщины.
– В католичество меня не обращали, и порога храма святой Екатерины я не переступал… – сказал Репнин, который этой репликой дал понять собеседнику, что неподсуден его суду.
Но Бекас не зря берег силы.
– Не тешьте себя, мосье. – Он придал этому «мосье» откровенно иронический смысл. – Ваше поведение противно не только католической церкви.
– Не слишком ли это? – произнесла Настенька, краснея, голос дрожал: игре и притворству пришел конец.
Но Бекас уже открыл дверь.
– Побойся бога. Анастасия! – крикнул он и вышел.
…Финка, открывшая было дверь и увидевшая хозяйку на груди Репнина, неловко шарахнулась в сторону, опрокинула могучими икрами кресло и понеслась прочь, обезумев от страха, а быть может, от радости, гремя тяжелыми башмаками, сдвигая мебель с привычных мест.
– Никого мне не надо, кроме тебя. Анастасия. Пусть все восстанет и ополчится.
Пусть все пойдет на меня войной. Отобью тебя у всех демонов.
Репнину казалось, что он шел сюда через море, полное грома и всполохов, и дошел до берега тишины.
– Знаешь, Николай, вот эта тревога и… ожесточила меня, и родила решимость, которой вчера не было.
Он привлек ее и ощутил, как она ладно слеплена – шея, руки, плечи, округлые и неожиданно хрупкие.
41
Елена пришла после одиннадцати – у Патрокла во флигельке горел свет.
– Ты почему так долго не спишь? – спросила она и припала холодной щекой к руке Ильи – почти весь Каменноостровский она прошла пешком.
– Сядь… Слыхала? Егор приехал.
Она все сразу поняла: мигом отлегло от сердца.
– Замани его утром сюда… – Он пододвинулся к ней, стул угрожающе заскрипел, миг – и развалится. – Сил нет хочу видеть!..
Она взглянула на Илью, и вдруг он показался ей таким беспомощным и дорогим.
– Да уж заманю. Только не волнуйся. – Она поцеловала его жесткий чуб.
В эту ночь Елена долго не могла заснуть. Наверно, не спал в своем флигельке и Патрокл. К тревожным вздохам ветреной тьмы, быть может, прибавлялись и его вздохи. Он видел сына шесть лет назад. На Балканах в ту пору гремели пушки, и русские дипломаты не часто наезжали в Петербург. Патрокл прорвался в Питер, но так и не сумел проникнуть в дом к сыну. Он видел его в окно. Три стекла разделяли их. Егорка был на расстоянии протянутой руки: его желтые с огнинкой вихры, его подбородок, его маленькие, будто прорисованные уши, все репнинское, неподдельное, настоящее. Сын стоял рядом, но казался мертвее дагерротипа. Только и было возможности для Ильи сделать Егорку живым: вскинуть кулаки и расшибить стекла, расшибить и прикоснуться к тонкой и теплой ребячьей коже: «Живой Репнин!» И вот Егорка в Питере, пятнадцатилетний, почти взрослый. Трудно поверить: здесь, через дорогу, рядом. Сберегут ли они его до утра? И вновь гудят бронхи и ветер притопывает по железной кровле и не может отогреть безнадежно замерзшие ноги. Только сберегли бы его до утра.
Поутру, едва открыв глаза, Елена услышала характерный шум кофейной мельницы: пришел из своего флигелька Патрокл. После такой ночи только и надежды на кофе. Сейчас по дому пойдет вкусный маслянистый запах, Патрокл нальет себе коричневой жидкости в чашечку, и вмиг блестящая маслянистость переселится в глаза, и они станут молодыми.
– Аленушка, – вдруг услышала она голос Патрокла у самой двери, – нет моей моченьки ждать, пойду на воздух, так оно лучше. Часа за два управишься, а? Вот и хорошо. А я пошагал.
Елена подумала: небось не шибко пошагал Патрокл. Давно уже он шибко не шагает. И ей привиделось, как идет Патрокл: с Каменноостровского на Кронверкский, в деревастую полутьму парка, по тропам, едва присыпанным снегом, вдоль литых чугунных оград. Вон как длинно протянулись и тоска, и ожидание – сколько на его пути уместилось улиц. Не от турецкого же кофе, крупно накрошенного шестигранной мельничкой, привезенной из Черногории, столько сил у Патрокла.
В урочный час Илья Алексеевич был дома. Нащупал цепочку с нехитрым набором ключей, отобрал английский с щербинками, осторожно открыл парадную дверь. Стоял, прислушиваясь. Прошел в гостиную – ни звука. В столовую – так же тихо. Да не уехал ли он, господи? Нет, не может быть – тогда Елена была бы дома. Он прошел к себе – впервые с тех пор, как перебрался во флигелек. За окном, разогретая солнцем, вызванивала капель. И он повторял за нею вслед счастливо-беспокойное: раз, раз… Однако, кажется, открылась дверь, открылась внезапно. Дом будто вздохнул, и тотчас застучали каблучки Елены: привела! Ну конечно, по шагам слышно – привела!
– А у нас как будто никого нет, заходи. Егорушка.
Илья глубже ушел в кресло, точно желая защититься от голоса, который сейчас услышит. Заскрипели ботинки, не торопясь, с обдуманной важностью.
– Простите. Елена Николаевна, это и есть ваш родительский дом?
– Ну конечно. Егорушка, ты должен помнить.
– Представьте, не удержала память. – Вновь заскрипели ботинки.
– А я сейчас покажу тебе мастерскую папы, и ты все вспомнишь. Говорят, маховое колесо было и твоей страстью.