Шрифт:
В один из дней мы с Николаем решили сами зайти к Клочко, но, когда с конвоиром дошли до сарая, увидели, что Клочко, Юра Смоляк и Артеменко уже сидят возле наших дверей. Начался разговор общий, но, чувствую, ждут ребята момента, чтобы поговорить наедине. Мы уже знали, что у Клочко есть знакомая женщина из местных, которая ему рассказывала, что слышно на воле, она работала кухаркой при штабе и на ночь уходила домой, за проволоку. Юрка приглашает нас с Николаем в караулку, посмотреть, где живут ребята.
В бывшем караульном помещении тесно стоят железные кровати с серыми одеялами, сильно накурено. К нам подошли их товарищи, я вытащил пачку табака, которым нас снабдила швестер, все стали закручивать из немецкой газетной бумаги цигарки. Дым поднимался над головами, мы знакомились и уже чувствовали себя своими, приходило незаметно ощущение откола от своих товарищей, с которыми мы прошли так много, и объединение с людьми, недавно вошедшими в нашу жизнь, но с надеждой на будущее. Клочко рассказал, не стесняясь своих и нас, что он узнавал, есть партизанский отряд, он просил связаться и выяснить, чем они могут нам помочь или, может, мы можем им быть полезными, но надо ждать ответа до следующей недели.
Прощаемся, нам с Николаем пора идти рисовать доктора философии, он просил Николая, но мы идем втроем, захватив с собой Володю как переводчика, нам интересно поговорить с немцем не простым, а интеллигентным. Часовой пропустил нас в штаб и проводил в комнату гаупт-мана.
Держался капитан очень демократично, пригласил нас сесть, угостил сигаретами. Начали рисовать, и постепенно завязался разговор. Гауптман оказался преподавателем философии, мы спросили, какой философии придерживаются сейчас в Германии, кого из философов он считает самым близким себе? К нашему изумлению, он ответил, что в Германии нет предпочтения какому-то одному направлению, а есть правило в каждой данной ситуации брать для ее обоснования подходящее направление философии: если потребуется, можно опираться и на Маркса и Ленина, и на любого другого философа, который в данный момент нужен для Великой Германии. Мы переглянулись, откровенно говоря, мы не ждали такого циничного ответа от доктора философии. Все, что оправдывает действия Великой Германии и ее фюрера сегодня, — вот их философия, философия бандитов.
— Гибкость, гибкость! — повторил два раза гауптман. — Рационализм — одна из основных форм современного мышления на Западе.
Мы про себя подумали: да, волосы — в матрасы, трупы — для парфюмерии. Немец из канцелярии в Боровухе, вернувшись из отпуска, рассказывал, что трупы, эшелонами отправляемые в Германию, продаются там по пятнадцать марок, а живые пленные — по шесть марок. Труп — уже полуфабрикат, а живой — это еще сырье. Из трупов можно делать кожу, использовать в парфюмерии и как удобрение.
Да, философия удобная. Не зря висел в комендатуре Боровухи портрет Ленина. Фашисты — мастера демагогии и обмана. И многие начинали верить, путаться в трех соснах. Основной прием — сбить людей с толка, все это тактика Геббельса.
Мы были обескуражены неприкрытым тупым цинизмом интеллигентного немца.
Конвоир отвел меня в комнату в штабе, которую нам дали для работы. Комната небольшая, в толстых стенах три узких высоких окна в ряд, стены свежевыбеленные, скорее это напоминало келью, чем рабочую комнату, и было очень приятно уединяться здесь, я люблю, когда белизна мела на высокой стене переходит в голубовато-серые тени и розовый отраженный свет склоняющегося солнца блуждает по стене.
Подрамники уже сделаны, и очень добросовестно, с клиньями, гладко выструганные, точно такие, как я нарисовал немецкому столяру. Восторгают точность и аккуратность, то, чего не вынесли мы из встречи с доктором философии. На стуле лежат гвоздики и молоток, ножницы, клещи, все это приготовил столяр, эта заботливость меня совсем растрогала. Набил мешковину на подрамники, замачиваю в консервной банке клей, из кусков стекла сделана палитра. Саша уже приготовил холсты и сейчас пошел доставать одежную щетку для грунтовки. Натягиваю бумагу на планшет для портрета генерала; тарелку, чтобы разводить краски, принес с кухни конвоир, и акварель есть, та самая, которую привез нам немец из комендатуры, две маленькие алюминиевые коробочки, мне и Николаю, объяснив, что сейчас в Германии плохо с красками, дают только по одной коробочке, но им, вместе с женой, удалось получить две, нас удивила тогда эта разверстка художественных красок на человека. Краски прозрачные, сочные, потому я спокоен за них, а сходство, если взять себя в руки, всегда будет.
И вот однажды вечером меня вызвал Шульц и предупредил:
— Завтра Николай должен рисовать портрет генерала.
Я знал, что предстоит рисовать генерала, но как-то неприятно защемило внутри.
Сеанс мог продолжаться один час, с одиннадцати до двенадцати, после чего генерал опять занимался делами, затем отдыхал и в два часа обедал.
Утро. В полной готовности стою перед Шульцем с планшетом, тарелкой и кувшином воды. Посмотрев на часы, обер-лейтенант поднялся, шагнул к двери, которую предупредительно открыл солдат, и мы зашагали по коридору к кабинету генерала. Возле кабинета стояли два часовых с автоматами, Шульц стукнул в дверь. Услыхав «Биттэ», солдат открыл дверь и пропустил Шульца, меня и конвоира, дверь сзади бесшумно закрылась. Мы вошли в большую с огромными окнами комнату-зал, кабинет генерала. Левее центра стоял громадный старинный письменный стол на точеных ножках, на нем массивный письменный прибор, настольная лампа с зеленым абажуром, а за столом сидел крупный грузный старик, с головой, покрытой седым пухом волос, с мясистым носом, губы с опущенными углами плотно сложены, глаза выцветшие, серо-зеленоватого цвета. Смотрел он тяжелым взглядом, от которого делалось неловко. Не говоря ни слова, одним взглядом он превращал тебя в вещь, лишая права на человеческое достоинство. В неприятной настороженной тишине раскладываю свое хозяйство на шахматном столике перед столом генерала и начинаю искать точку зрения для портрета, но молчание генерала, вытянутая фигура Шульца угнетают и сковывают, а еще больше — глаза черного дога, сидящего рядом с генералом и тоже цепко держащего меня взглядом: а ну как не разберется да рявкнет или набросится. Усаживаюсь и, вытянув карандаш и резинку из карманчика гимнастерки, начинаю набрасывать голову. Движением руки прошу генерала чуть повернуться, чтобы получилось в три четверти. Работа пошла привычно, очертил голову, легкими штрихами наметил оси глаз, носа; ухо оказалось большое, с длинной мочкой, вросшей в тело скулы. Перехожу на акварель, прокладываю легко тени. За моей спиной застыл Шулыд. Чувство, что я — не я, скорее происходит какой-то обряд, в котором иерархией чинопочитания каждому отведено точное место, и мне, привыкшему работать на людях, становится не по себе. Но беру себя в руки, нельзя сделать неверный мазок, время идет. Генерал делает какое-то движение рукой, и обер-лейтенант спрашивает:
— Прекратить?
Генерал, чуть приподняв ладонь от стола, останавливает Шульца, тот, в свою очередь, передает шепотом мне:
— Цайхнэн, цайхнэн.
Вижу, как набирает сходство мой портрет, лепка идет уже большими формами. Сделал прокладку теней глубже и перехожу к деталям, рисую кистью ордена и белый эмалевый крест, полученный «из рук самого фюрера», как сообщил мне Шульц.
Внезапно раздается мелодичный звон стенных часов, он оповещает, что сейчас часы пробьют двенадцать. Сразу стало легче, будто отпустили удавку на сдавленном горле и я глотнул воздуха.