Шрифт:
— Очень кароши женщины, всё уметь.
Видимо, решив, что меня обидел, не сказав о русских, добавил:
— Русь фрау — зэр гут! Бэссэр фрау Европа. Фэрштэйн?
Киваю и жду, что он скажет дальше, но он затаенно улыбается, как бы перебирая воспоминания. Мне ненавистна эта красная морда со сливовидным носом, и уже я рисую очень похоже, стараясь передать все неприятные черты этого фашиста; он попросил Шульца, чтобы я нарисовал его портрет, и даже адъютант генерала не смог отказать ему и заставил меня рисовать; я знаю: таких, как он, все боятся, даже Менц, хотя он и барон, тоже боится и терпит этих полуживотных, злых и коварных. Опять начинает:
— Скоро Москва наша, все будет германский!
Тут, видно, у него мысли пошли, как они будут насиловать в Москве и грабить, и он сказал:
— О, русь фрау цузамэн дойч золдатэн — нация гут! Бэссэр нация!
Я знал, как трудно будет рисовать капитана гестапо, но что так будет невыносимо, не предполагал. Да еще такого, научившегося говорить по-русски на допросах наших. Мелькают страшные картины их расправ в лагере и что может ждать Москву. Спросил со спокойствием, на какое только способен:
— Куда же денутся русские мужчины и все остальные?
Он усмехнулся довольный. Сжав руку в кулак, отставил большой палец и резко повернул вниз, жестом римлян, приговаривавших гладиатора к смерти:
— Капут! Капут!
Тут я понял, что поймал его и сейчас нанесу удар. Объясняю на ломаном немецком, что русские женщины потому самые лучшие в Европе, что в этом принимали участие русские мужчины, а если их заменят немцы, то получатся рыжие, оранжевые фрау и дети, и не будет самых лучших в Европе женщин.
Сначала он смеется похотливым смехом и облизывает свою толстую нижнюю губу языком, отчего она делается блестящей, я сразу кладу блик на рисунке, и это делает еще более отталкивающим лицо фашистского гауптмана. Но вот до него доходит смысл: дети! Он сообразил, что, блаженствуя в самодовольстве после обеда, сказал запретную вещь — возжелав улучшить арийскую расу! Да еще русскому художнику, рисующему генерала абвера! Он меняется в лице, оно еще больше краснеет, до багровости. Раздается шипящий хрип, ругательства переходят в крик, и я вижу, как он тянется рукой к кобуре, наклонив вперед голову:
— Русише швайнэ! Фарфлюхтэн! Скотина!..
У меня нет страха, чувствую скорее какую-то легкость, я как бы стал невесомым, только легкая тошнота подступает к горлу, смотрю прямо ему в глаза налитые, вижу, как изо рта вылетают кусочки слюны… Все это длится несколько секунд, и, когда он выхватывает «вальтер», сноп света из-за моей спины вдруг освещает его. Это открылась дверь и появился обер-лейтенант Шульц, за ним конвоир, часовые. У Шульца смятение на лице, но говорит он нарочито бодро и весело:
— Гут, прима портрет! Зэр гут!
Капитан изрыгает ругательства, но выстрелить он уже не может, так как за моей спиной Шульц, он может попасть в него; Шульц просит объяснить, что происходит.
— Русская скотина!.. — снова выкрикивает гауптман. Шульц резко приказывает конвоирам увести меня и ждать в кабинете. Затем спокойно спрашивает гауптмана, чем он недоволен? Гауптман, ругаясь, начинает объяснять, что я сказал, но тут же спохватывается, поняв смысл своего признания, он говорит по-немецки, я не могу понять всего, я только вижу его злобу и ярость, ведь он не может повторить Шульцу ни моих слов о «рыжих фрау», ни своих о «гут нации», но уже два конвоира меня взяли между собой и повели по коридору к кабинету Шульца.
Стою перед столом в пустом кабинете Шульца, все дрожит во мне — от оскорбления, полученного от капитана, от унижения, до чего я дошел, должен рисовать этого насильника, готовящегося ворваться в Москву, чтобы грабить, убивать…
Вошел обер-лейтенант. Видно, что и он неспокоен. Сел, меня оставил стоять.
— Гауптман уехал Лепель. Имеет портрет, гут портрет.
Шульц откинулся на спинку стула, смотрит на меня, подыскивая слова для вопроса.
— Почему гауптман сердится?
— Я плохо, шлехт, говорю по-немецки, он меня не понял и рассердился.
— Гут, Николай, — как бы оставляя эту тему, сказал обер-лейтенант. — Я хочу, чтобы Николай нарисовал большой портрет фюрер.
Я никак не ожидал такого предложения, делаю удивленное лицо, смотрю ему в глаза и мучительно ищу нужные слова — что сказать, как объяснить причину, почему я не могу этого сделать? Еще в Боровухе, когда нам пришлось рисовать немцев, мы сами для себя решили: кто нарисует портрет Гитлера, тот считается изменником родины; этот рубикон мы поставили себе, чтобы проверить свою стойкость, ведь нами нарушена присяга, мы сдались в плен; но внутренне присяга осталась с нами.