Шрифт:
— Стоять вольно, — сказал Маркевич. — Подождите пока, сейчас командование обсудит, как быть с вами, куда определить.
Они с главным ушли в хату. И сразу с крылечка сошел еще один командир, кряжистый, с широкими плечами, лицо скуластое, по выправке — кадровый военный, производил он впечатление еще более могучего, чем наш Арте-менко. Представился:
— Я — Жуков, командир второго отряда. — И начал задавать вопросы, кто, где был в боях, как попал в плен.
Опять я был озадачен: о чем рассказывать? Что возле Старого Села был в атаке, но противника видел издалека и он был в танках, так что живого не видел, только в плену? Это сковывало, было досадно и странно: быть на фронте — и не видеть противника; а все, что делалось потом, в плену, требуя от тебя мужества и отрешения от страха, в двух словах не объяснишь, не вкладывалось это в готовые формулировки. Но вера внутренняя была очень сильной, что не могут люди подумать о нас плохо, ведь мы так стремились к борьбе с фашистами и так отчаянно бежали.
Дойдя до меня, Жуков посмотрел на мою завязанную ногу и сказал:
— Еще в бою не был, а уже раненый. Откуда ты? Где воевал?
Я ответил только, что ополченец, и опять добавил, что студент из института имени Сурикова. Он спросил просто:
— Бить фашистов хочешь?
— Да, хочу. Потому и бежал.
— Это ты рисовал генерала?
— Да, пришлось.
На этом знакомство наше кончилось, так как на подворье въехала телега, с нее соскочили три командира и вместе с Жуковым пошли в дом лесника. Что-то происходило у партизан, мы это видели и чувствовали, но спросить не могли, да и слишком были заняты своими мыслями и переживаниями в эти первые минуты среди партизан; мы стояли и ждали, и нам казалось, что там, в хате, где совещались командиры, все были заняты только нашей судьбой, на нитке которой висела гроздь в девять человеческих судеб. Это была самая трудная анкета в моей жизни, я понимал, что все факты как бы против меня, и люди, которые принимали меня к себе в товарищи, в товарищи по борьбе, должны преодолеть многое в своем сознании, чтобы убрать лишние подозрения и поверить в мои скрытые, лучшие, качества. Как долго еще придется, совершая тот или другой поступок, думать, как его воспримут, и каждый раз я держал экзамен, и опять люди верили в лучшее во мне.
Вышел из хаты главный командир, и тут я услышал в первый раз это имя, он сказал:
— Меня зовут Федор Фомич Дубровский, я — командир первого отряда. — И прочел по списку, кто из нас направляется в какой отряд.
Так совпало, что, когда мы пришли в партизаны, объединялись отряды, действовавшие до того самостоятельно, в одну бригаду. Пройдет два дня, и Дубровский станет комбригом, Жуков — начальником штаба бригады, а Сергей Маркевич — начальником штабной разведки. Вот почему мы увидели сразу так много командиров.
Ко мне подошел Сергей Маркевич:
— Художник, тебя я взял к себе, в разведку. Теперь будешь не рисовать генералов, а бить генералов.
Жуков подвел к нам небольшого роста полненькую девушку, представил:
— Лена Шараева — политрук второго отряда. — И весело спросил: — Что, хлопцы, заждались? Пошли-ка обедать, небось набегались, проголодались.
Мы обрадованно дакнули, что, мол, неплохо бы.
— Вот что, Лена, поведешь их обедать к нам в отряд. И мы пошли. День уже подходил ко второй половине,
мы шли лесной тропинкой, петляя среди кустов лещины и начинающих желтеть березок. Все казалось настолько новым! хотя столько раз появлялось в нашем воображении, в наших мечтах и мыслях, как это будет все, в партизанах, и сейчас во многом не совпадало, тут было больше простоты и доверчивости, доброты, мы никак не ожидали, что нас, военнопленных, обслуживавших штаб немецкого генерала, так просто встретят, запишут фамилии в ученическую тетрадку и поздравят со вступлением в партизаны. Потом будет настоящее вступление, с присягой. Но эти первые минуты и часы… На душе делалось тихо и счастливо.
Чувство счастья мы впервые здесь ощутили, на этой дорожке.
За поворотом открылась небольшая поляна с костром посередине, над костром висел казан на проволоке. И вот уже вместо ожидаемых строгости и недоверия нам наливал повар большим половником горячий суп, раздавал крестьянский хлеб, как бы восстанавливая нас в гражданских правах, в правах солдат. Опять было потрясение и чувство счастья! Ты ешь свое, данное тебе по праву, а не выпрошенное или сброшенное со стола! Мы переглядывались в восторге, показывая друг другу большие пальцы, Лена сидела рядом, она с участием относилась к нам, старалась не задавать лишних вопросов, мы же, наоборот, говорили и говорили, не переставая, хотелось все рассказать и поскорее, чтобы поставить рубикон между тем, что было и что сейчас; говоря о прошлом, ты снимаешь тяжесть стыда и мучений со своей души, стараешься убрать тени подозрений, чтобы скорее узнали все о тебе; но еще больше нам хотелось расспросить, и мы, рассказывая о лагерях, плене, одновременно задавали вопросы о том, что делается на фронтах, где сейчас идут бои, как борются партизаны?..
Так заканчивается наш первый партизанский обед, и Лена ведет нас в лагерь.
Лагерь располагался в березовом лесу, здесь в шалашах жили партизаны. Лена познакомила нас с комиссаром первого отряда, его звали Михаил Карабань.
— На рассвете, — сказал комиссар, — отряд пойдет в засаду. Из вашей группы пойдут Клочко и Гутиев.
После нескольких общих фраз я почувствовал, что он хочет что-то спросить или сказать мне о плене, о генерале. Сразу делаюсь настороженным, слетает благодушие, сейчас последует удар, я ждал его все время и готовился к нему давно.
— Давай присядем, — предложил Карабань. И сразу спросил: — Как случилось, что ты стал генерала рисовать?
Я понимал, что комиссара волнуют психологические причины, приведшие меня в партизаны, и начал подробно рассказывать о лагере в Боровухе и Третьяке, об Ане Гусевой и аусвайсах, о Полоцке и как привезли нас потом в Боровку рисовать генерала и расписывать столовую для солдат, сказал и об условиях, в которых мы находились. Если бы мы бежали из лагеря, где умирали от голода, где нас били и нам угрожала смерть, то все было бы понятно и ясно, и Карабань ждал, что я буду рассказывать о всех ужасах плена, но я говорю, что в Боровке нам давали обед и шоколад и что генерал хотел меня увезти в Мюнхен и сделать своим художником. Оттого что я ждал такого вопроса, как он задал, что этот вопрос был для меня болезненным, вырабатывалась щепетильность, я не хотел взывать к жалости, не хотел уменьшать свою вину, потому и сказал про шоколад, хотя шоколад нам дала один раз Лизабет. Карабань сказал сдержанно: