Шрифт:
— Как себя чувствуешь, Слава? — спросил Платонов, видя, что Налегин прикрыл глаза рукой.
— Все в порядке, скоро едем.
Хозяева, казалось, впервые внимательно и настороженно посмотрели в их сторону.
— Дело ваше, — сказал однорукий, продолжал дымить самокруткой, — а то можете заночевать. Если не побрезгуете. Вьюжит сегодня. А ночью метель кончится. Чувствую по своему барометру…
Внезапно он увидел, что Налегин смотрит на остаток сигареты, который Монахов бросил около стола. Перехватив взгляд отца, парень тоже взглянул на пол, а затем исподлобья на Налегина.
— Разлей чаю, — сказал хозяин сыну.
Окурок для криминалиста — неоценимый клад, но сейчас Налегин носком тихонько отшвырнул его, чтобы Васька не заметил и не принялся проводить дознание.
Парень встал и, обернув руку тряпкой, достал из печки чугунок с кипятком. Налегин смотрел, как он ногой еще дальше откинул окурок, потом незаметно поднял его и, ставя чугунок на место, уронил в тлеющую золу.
Налегин думал о том, что есть закон благодарности за гостеприимство, который не позволяет ему, гостю, обогретому в этот морозный вечер чужими, незнакомыми людьми, вдруг взяться за расследование и, предъявив окурок как улику, требовать ответа от своих хозяев.
Конечно, будь на его месте кто-то другой, более бывалый, более находчивый и расторопный, он, пожалуй, смог как бы в шутку, но настойчиво, задавая каверзные вопросы, добиться все-таки чистосердечного рассказа. Но Налегин знал — такая роль ему не под силу. Поэтому он принужден искать Монахова, действуя не самым лучшим, но честным методом — ночной погоней в зимних полях и лесах. Еще ему вдруг вспомнились слова Гаршина: «Если при расследовании были нарушены этические нормы, то сколько следователь выигрывает от быстрого и эффективного раскрытия преступления, столько же, если не больше, общество проигрывает потом! Преступники преступают мораль, мы — на нее опираемся!»
— Вот чай. Вам, — сказал парень, подавая Налегину большую эмалированную кружку с изображением гор и надписью «Кавказская Ривьера».
Налегин поблагодарил, взял кружку в обе руки и стал не спеша прихлебывать, отогревая ладони. Чай был крепкий, свежий. Налегин пил, пока не засветлело донышко.
— Ну что ж. Спасибо за чай, хозяева. Спасибо, отец, за тепло, за гостеприимство.
— Не на чем, — хозяин прокашлялся. — На что вам Монахов в такую пору?
— Радиоприемник украл у детей в Клюкинском детдоме.
Инвалид встал, коснувшись головой лампочки. Только сейчас Налегин разглядел его как следует: незапоминающееся землистое лицо, невыразительные глаза — не то серые, не то голубые, вылинявшие, как его старая сатиновая рубашка. И рука. Тяжелая, багровая, перетянутая десятками черных морщин, похожих на глубокие трещины.
— Из-за приемника! В такую погоду! Сколько же он стоит?!
— Да разве дело в этом?
— Нельзя, чтоб воровали у детей, — добавил Васька. Он любил ставить точки над «i», боясь, что не поймут.
— Как вы обычно ездите на Большой Овраг? — спросил Налегин, прислушиваясь к завыванию метели за окнами.
Сын хозяина смотрел в книгу, но Налегин знал, что, пока они с Платоновым были в избе, он не перевернул ни одной страницы.
— Справа, как выедете из Косихи, будет Крестовая Грива, — медленно, как будто вспоминая, начал инвалид.
Васька насмешливо взглянул на него. Налегин уже надевал полушубок.
— Ну что, отец, — сказал Платонов, — прикрой за нами дверь. Покрепче, а то снегу надует.
В сенях, чувствуя дорогу, завозился Ксанф. Инвалид вдруг зло чмокнул языком.
— Эх! Ладно. Садись к столу. Не хотел я вмешиваться! Не надо сейчас ехать! Замерзнете к черту! Завтра утром я вас сам отвезу, напрямик. Раньше ни ему, ни кому другому все равно на тракт не выехать. Он в Ельшине заночует…
— Да?! А откуда вы все знаете? — спросил Платонов. — И про метель и про Ельшино?
— Следователь! — проворчал инвалид и бросил на пол два овчинных тулупа. — Ложитесь.
Было все так, как предсказал инвалид: к утру метель затихла. Когда они выехали на старый тракт, то увидели нетронутый полозьями саней наметенный за ночь снег.
Долго ждать Монахова не пришлось. Со стороны Ельшина показались сани с запряженным в них маленьким рыжим коньком.
Ксанф поднял морду и навострил уши, словно понял, кто едет навстречу. Платонов отвязал конец поводка от саней и взял в руку. Рыжий конек Монахова бежал резво, далеко разбрасывая вокруг себя рыхлый снег. Скрипели на свежем, чистом снегу полозья.
Когда сани приблизились, лицо Монахова, с которого не сходила спокойная нагловатая ухмылка, вдруг напряглось и застыло: он узнал Налегина и Платонова.