Шрифт:
Уже когда мы начали бой с двумя четверками Ме-110, я увидел над нами, метрах в пятистах выше, еще пять «сто десятых». Они скоро объединились с шестью оставшимися и попарно начали атаковать ваши одиночные самолеты. Атаки следовали одна за другой с разных направлений.
Отчаянно маневрируя, я предпринял несколько попыток приблизиться к ведомым, чтобы наладить взаимную поддержку, но мои летчики, увязнув в трудном бою, моих маневров не понимали, и нас опять «дробили». Видимо, своими усилиями собрать группу в кулак я обратил на себя внимание немецких пилотов, и за мной увязались сразу четыре Ме-110. Когда какой-то из них атаковал, три других занимали позиции, ограничивающие мой маневр. Очень скоро я почувствовал, что не в состоянии уследить за всеми «мессерами» сразу, и решил использовать единственную возможность уцелеть: вести бой на лобовых атаках. В этом случае по крайней мере атаковать меня Ме-110 одновременно спереди и сзади не смогут без риска поразить друг друга.
Так и получилось. Я разворачивал свой истребитель в лоб атакующему меня «мессеру», и ни один из гитлеровцев не выдерживал: в последний момент, когда уже казалось, что столкновение неизбежно, вражеский летчик «отжимал» самолет вниз, и мы впритирку расходились. Но нервное напряжение у меня достигло предела. Любая неточность, нерасчетливость могла бы стоить мне жизни. Фашисты понимали, что мне терять нечего, тогда как сами они на тот свет явно не спешили. Но это ведь не могло продолжаться бесконечно. У меня уже кончился боезапас, горючее — на исходе. Даже удивительно было, [64] что они меня еще не сбили: при таком-то численном перевесе, при такой-то силе огня... Собственно, долго размышлять тогда мне было некогда. Одно было ясно: все спасительные пути на восток мне отрезаны. Наступали критические минуты. Никого из моих ведомых поблизости не было.
В какой-то момент я увидел приближающееся большое кучевое облако. Вот мое спасение... Отжав немного самолет для набора скорости, я резко потянул ручку на себя. В глазах потемнело, но машина уже в облаке. Тут же начал плавный разворот, чтобы ввести в заблуждение противника. Это потребовало больших усилий: сильно болтало.
Из облака я выскочил неожиданно. Гитлеровцев нигде не было видно. Взяв курс на восток и выбрав наивыгоднейший режим скорости, я стал определяться. В бою за ориентирами наблюдать было некогда. К счастью, я вскоре стал узнавать знакомые приметы местности — зрительная память не подвела. Вышел прямо на свой аэродром. Приземлился с ходу, но рулить уже было не на чем: горючее выработалось и мотор заглох. Некоторое время я сидел в самолете посреди посадочной полосы: не было сил выбраться из кабины. Сидел, мокрый насквозь. В горле пересохло до спазм, нестерпимо хотелось пить.
Самолет оказался изрешеченным и ремонту не подлежал. Как он еще держался в воздухе, осталось загадкой.
Павел Шишкарев в полк не вернулся.
Это был один из самых тяжелых моих боев, хотя вся война была еще впереди.
* * *
В начале октября у нас в полку появился новый летчик.
Он подошел ко мне, доложил, что отстал от своего полка, и назвал его. Про этот авиаполк мы знали. Где свои сейчас, пилот не знал и попросил зачислить его в наш полк. Боевые летчики нам были нужны, и с разрешения командира младший лейтенант был зачислен в наш полк. Звали его Борис Ковзан.
Я дал указания инженеру полка организовать с Ковзаном изучение самолета, поскольку раньше на «мигах» он не летал. Через несколько дней мне доложили, что летчик готов к самостоятельному полету. Я проверил знание им инструкции по технике пилотирования и был удовлетворен ответами Бориса. Его полеты по кругу и пилотаж [65] в зоне показали, что подготовлен Ковзан вполне удовлетворительно. Требовалось отработать лишь некоторые элементы при выполнении фигур высшего пилотажа и особенно посадки.
В той напряженной обстановке каждый боевой летчик был на счету. Поэтому вскоре Б. Ковзан в составе группы вылетел на боевое задание. В ходе него и потом Ковзан вел себя сдержанно. На замечание командира о неважной посадке коротко ответил: «Исправлюсь». Действительно, последующие взлеты и посадки у него стали заметно лучше.
Но не успели еще к новичку привыкнуть, толком в полку и не узнали этого паренька, как он не вернулся с боевого задания. Это случилось в конце октября. Для тех дней — горькая, но обыденная реальность нашей жизни: в тяжелых боях мы теряли и очень опытных летчиков, а молодому пилоту уцелеть было намного труднее. В полку посчитали Бориса Ковзана погибшим. А он вернулся на следующий день. Вернулся не пешком, не на подводе и не на попутной машине, как это бывало со многими летчиками, которым приходилось прыгать с парашютом из горящих и поврежденных машин. Нет, Борис прилетел на своем «миге». И тут выяснилось, что накануне в бою он пошел на таран, ударил винтом своего истребителя по хвосту немецкого бомбардировщика, и тот рухнул на землю. При таране Ковзан повредил винт и совершил вынужденную посадку в поле. Винт ему удалось отремонтировать в колхозной кузнице.
В полку младшего лейтенанта встретили с огромной радостью и искренним восторгом. Тот, кто воевал, знает это ни с чем не сравнимое чувство, когда твой боевой товарищ, которого ты считал погибшим, вдруг цел и невредим предстает перед твоими глазами. А он не просто предстал целым и невредимым, он совершил подвиг.
Я разделял со всеми летчиками эти чувства и даже в душе упрекнул себя, что при первом знакомстве не заметил в этом скромном пареньке ни внутренней отваги, ни решимости. Но через некоторое время после осмотра самолета Ковзана техники доложили мне, что летчик истратил только половину боезапаса. Я сразу подумал, что во время атаки у него отказало оружие, — такие случаи, к сожалению, бывали чаще, чем хотелось бы. Проверили оружие — оно работало безотказно. И я уже никак не мог отделаться от вопроса: если пилот подошел к бомбардировщику сзади вплотную и при этом имел половину боекомплекта, [66] то почему же не стрелял? «Вероятно, — подумал я, — все произошло в горячке. Летчик молодой, отваги много, а опыта еще маловато, ну и решил рубануть...» Но это, казалось бы, естественное предположение мне пришлось тут же отбросить. Ведь чтобы совершить такой таран и при этом отделаться лишь повреждением винта, надо быть поразительно хладнокровным человеком. Тут ни о какой горячности не могло быть и речи.
Было совершенно очевидно, что, решившись на таран, Борис Ковзан рисковал своей жизнью больше, чем в случае, если бы он просто с близкой дистанции открыл огонь по бомбардировщику. Стало быть, он предпочел более трудный и менее рациональный путь. Это меня и удивляло. Ведь в воздушном бою главное — суметь подойти к вражескому самолету на близкую, не менее 100 метров дистанцию. И если это удалось — бей! И куда сложнее таранить так, как это сделал Борис. Главное — надо очень умело маневрировать, чтобы при сближении с вражеским бомбардировщиком не попасть под огонь его бортового оружия. Кроме того, воздушные потоки, отбрасываемые винтами бомбардировщика, обладают большой силой, и если истребитель, сближаясь с тяжелым самолетом, попадает в поток от винтов, то летчик просто-напросто может не справиться с управлением: воздушной струей его машина может быть отброшена с курса и даже перевернута. И еще одно: вражеские бомбардировщики в тех случаях, когда их атакуют, усиленно маневрируют, поэтому подойти к ним сзади вплотную еще более сложно. Ведь не случайно многие летчики, совершив таран, погибали, хотя они никогда не воспитывались как японские камикадзе. Вот я и спрашивал себя: почему летчик пошел на таран, вместо того чтобы с дистанции 60, 50, 40 метров открыть огонь?
