Шрифт:
Стаху я в общем-то почти не соврал: сказал, как и было в действительности,— немец принял нас за советских партизан, и, мол, пытался наводить тень на плетень, чуть ли не выдавая себя за коммуниста, но я быстро докопался до сути: он говорил это от страха перед партизанской карой; от себя я добавил, что немец нам пригодится, Вилли хороший связист, а у нас связистов нет.
Стаха, по всей видимости, удовлетворили мои аргументы — он ведь хотел меня проверить, а тонкости не заметил, как ни был хитер; чтобы заметить ее, нужно было чуть лучше знать язык, в тех же школах, где учился Петро, немецкому языку уделяли времени гораздо меньше, чем диверсионным приемам. Я взялся обучать Вилли украинскому языку и прививать ему наши идеи. Вскоре продемонстрировал свои результаты перед Вапнярским и Стахом. Я спросил у Вилли по-украински, какие нации он ставит выше всех, и он ответил мне на ломанном украинском языке:
— Самые великие нации на земном шаре — это есть немецкая и украинская нации.
Петро Стах хохотал:
— Ну, если ты так выдрессировал немца, то я верю, что ты настоящий политвоспитатель!
Вапнярский же принял все намного серьезнее, несмотря на свой недюжинный ум.
— Ты, Улас, демонстрируй это не перед нами; под готовь немца, и пусть он с такими мыслями выступит перед нашими вояками. Как выступаешь ты сам. Я иногда прихожу тебя послушать, особенно хорошо ты говорил на последней лекции перед новобранцами.
Я был польщен такой похвалой одного из ведущих идеологов ОУН, волей судьбы ставшего военным. В те дни я часто выступал, ходил из боевки в боевку с сумкой, набитой книгами и брошюрами националистического содержания; люди, перед которыми я выступал, в большинстве своем были малограмотными и темными, в бо-евках меня всегда ждали, усаживали на самое почетное место. В то, о чем говорил, я верил, это были мои убеждения.
Иногда я прерывал свою лекцию, оглядывал собравшихся и задавал вопрос:
— Хорошо ли вообще убивать?
И указывал на кого-нибудь из слушателей. Тот поднимался и заученно отвечал:
— Вообще убивать нехорошо, но если перед тобой враг ОУН, его надо убить.
Чтобы размежевать украинский и русский народы, доказать преимущество одного над другим, я проводил аргументы из наших изданий:
— Уже автор «Повести временных лет» подчеркивает разницу в характере двух культур Киевской Руси: на юге — «мужи мудрые и смышленые», а на севере «жиняху, яко же всякий зверь». С тех пор и ведут свой род мудрые, честные южане — украинские хлеборобы и русские — жестокие северные охотники...
Нередко перед вояками куреня выступал и пан Вапнярский-Бошик. Теперь он меньше занимался теорией и демонстрировал свое ораторское искусство; в его выступлениях превалировал катехизис ОУН, правила и законы, направленные на укрепления веры в нашу борьбу, дисциплины, самоотверженности, всего того, что, по мнению руководителей нашего провода, должно было цементировать наши ряды.
Я нашел страничку с записями той поры все по этому же поводу: «Жестокость к врагу никогда не бывает лишней. Любовь к своему должна идти рядом с безоглядной ненавистью к чужому. Половинчатые чувства «ни тепло — ни холодно» нам не нужны. Фанатизм ненависти к чужому должен быть виден в каждом поступке националиста. Борьба против врага должна быть так же безоглядна, как безоглядна сама жизнь. Нож и револьвер, отрава и коварство — это вещи, которыми националист в борьбе с сильнейшим врагом может пользоваться, лишь бы только выигрыш был на нашей стороне».
На этой же страничке есть и услышанные мною от Вапнярского слова: «ОУН не заходит так далеко, чтобы запретить своим членам алкогольные напитки. Она исходит из того, что нервная и опасная жизнь ее членов будет требовать определенного успокоения, и в таких случаях невозможно запретить подкрепиться алкоголем. То же самое относится и к половой жизни».
С этим тезисом связан один конкретный случай. Вапнярского уже нет в живых — и я могу спокойно рассказать о нем. Я редко покидал наш лагерь, разве что порой тайком, в сопровождении охраны для моей безопасности, пробирался домой проведать сына да помиловаться ночку с Галей. На акции и задания я не выезжал, в оргиях, которые устраивались каждый раз после побед и поражений, участия не принимал; несколько раз меня не очень настойчиво приглашал на них Вапнярский, но, когда я отказался, он махнул рукой. Позже мне передали его слова:
— Не трогайте его, у него молодая жена, которой он трогательно верен, да и пить он не пьет.
После акций и попоек Вапнярский обычно лежал в своей землянке из двух просторных комнат; в одной была его спальня, а в другой находился штаб. Он никого не принимал, кроме Стаха и еще двух-трех приближенных лиц, никого к себе не пускал. К тем, кто был вхож к нему, относился и я, он хоть и стеснялся представать передо мною в таком виде, но, если я приходил, часовой меня пропускал. Вапнярский обычно лежал на своей узкой железной кровати с хрустящими, точно они были из сухарей, пружинами; эти хрустящие звуки пружины издавали не только тогда, когда хозяин ворочался, но и когда тяжело вздыхал; тогда казалось, что хрустит и ломается все внутри самого пана Вапнярского, и вид у него был страдальческий, жалкий, усталый. В такие часы он выгдялел на добрый десяток лет старше. Виновато глядя на меня, ища сочувствия, он каждый раз произносил одно и то же:
— Ну?
Я выкладывал ему, зачем пришел. Он обычно отмахивался, мол, ладно, потом, сейчас не до этого, и все глядел на меня, с тем же вопросительным «ну?» в глазах. Мне всегда казалось, что он надеется, будто я могу ответить на его болезненно-неопределенно-cтрадальческое «ну». И этом «ну», по-моему, заключалось многое: что нам дальше делать, что нас ожидает, как мне быть с самим собой, когда на душе так тяжело после нечеловеческой жестокости, которую мы совершаем над другими и над собой?