Шрифт:
ГЛАВА 5
ДЕРЕВЕНСКАЯ ИДИЛЛИЯ
Жизнь в деревне била ключом – новые жители возводили особняк. По крайней мере, так считали деревенские, наблюдая, как груженые КАМАЗы шныряли туда-сюда, подвозя к поповскому дому груды стройматериалов. Грохот на поповой горке не умолкал ни на минуту. От зари да заката стахановцы чеченской бригады месили фундамент, стучали, пилили. В итоге, к началу осени вконец измученные Мария с Николаем, равно одуревшие как от строительной пыли, так и от ежеутренних «аллах акбар» чеченских строителей, въехали в новое жилье. В комнатах пахло краской и свежеструганной древесиной, солнечные зайчики резвились на изразцах камина. За пару месяцев Маша научилась выкладывать затейливую каменную мозаику и теперь любовалась сиянием разноцветных камней, обрамляющих зев камина – этой нелепой по деревенским понятиям роскоши, весело и бессмысленно пожирающей сухие березовые дрова. Игорек на свежем деревенском воздухе загорел, вытянулся и почти перестал горевать по утраченным московским друзьям.
После одури последних лет – суетливой, никчемной и бессмысленной жизни вечных скитальцев, Маша впервые за долгие годы ощутила постоянство. Незыблемость, предсказуемость, и, в конце концов, даже надвигающаяся рутина должны были усмирить ее мужа, этого вечного странника, утихомирить его порывы к чему-то новому, необъятному, неуклонно и безжалостно уничтожающему их семейный быт. Да что там быт. По капле, год за годом, улетучивалась ее вера в одаренность Николая. Таяла, исчезала не любовь. Редкие супружеские прикосновения вызывали у Маши брезгливость и чувство телесной гадливости, какая уж там любовь на двадцать пятом году супружества, смех да и только. Исчезало уважение, потому как надобно же, чтобы хоть что-то связывало этих двух, в общем-то, уже чужих друг другу людей.
***
– Машка, ты только придерживай нашего авантюриста, – отец Петр профессионально откупорил бутылку красного вина и наполнил бокалы. Он любил захаживать к Маше на огонек. Здесь, на крохотной деревенской кухне, в сумерках, они подолгу беседовали. О молодости, об одиночестве, о смерти, о том, как быстро летит время, не успеешь и глазом моргнуть, а дороги уже занесены снегом… баня дымит, старую печку давно нужно было бы переложить – да мало ли о чем можно говорить вот так, по-родственному, в равной мере наслаждаясь и незначительностью тем, и безмятежностью, и простым семейным теплом.
– Николай-то, не знаешь, придумал чего? По правде, нас с матушкой удивило ваше решение. Сюда, в деревню, в глухомань… Это с твоим-то европейским гражданством! Что вам здесь делать? Жили бы себе в Таллинне и горя не знали…
– Да разве его удержишь?
– Ты права. Неразумен он у нас. Все мечется. Мечется. Одна надежда на тебя. Как говорится, разумная жена – от Господа. Все в Господе, все в Его воле, – отец Петр, бросив взгляд на святого Георгия со змием, висящего напротив, в иконном углу, медленно и торжественно перекрестился. – Я Николая предупреждал: сбежит, говорю, Машка от тебя. От такой жизни взвоет, ищи тогда ветра в поле. Но хозяин – барин. Хотя… мы с матушкой рады, что вы здесь. По-семейному так. По-родственному. И ты, глядишь, дело себе найдешь. Издаваться нам надо, открытки там, церковные календарики, брошюрки о местных святых – все прибыль…
– Хорошо, батюшка, я попробую. Может, что и получится. Не киснуть же здесь, в глуши.
– Ну, прямо-то и глушь! Рядом город, можно и там что придумать. Но здесь, в деревне, ты мне нужнее. Издательское дело стоящее, прибыльное, а людей стоящих нет, – батюшка вздохнул, налил еще один бокал, пригубил и задумался. – Да… С людьми – самый искус и поджидает, – продолжил он после некоторого молчания. – Приблизишь кого, а тут скверна из него лезет, начинает человек грешить, и жизнь его кувырком, и тебя скверной своей заденет, не отмоешься. Ты даже не представляешь, сколько в людях грязи! И разврата… Никого близко подпускать нельзя. Никого. Даже людей своего круга. Это печально, но, как говорится, превратен путь человека развращенного…
– Да что ж вы, батюшка, о людях так сурово? И праведники грешат, и грешники. Грязь в каждом из нас, если покопаться. – Маша встала из-за стола и подошла к окну.
Во дворе уже хозяйничал октябрь, шел мелкий докучливый дождь, в батюшкиной избе топили печку. Сюда, в келейный дом священника, редко кого допускали. «Чужие люди отвлекают от молитвы, все суетятся, суетятся…И чего им на месте не сидится!», – часто жаловался отец Петр. Родственники, соседи, друзья-прихожане раздражали его своими постоянными сетованиями на жизнь, действовали на нервы их малолетние, вечно галдящие, хохочущие, шмыгающие туда-сюда дети. Не пускали на батюшкин двор и деревенских ребят. Игорек играл с соседским мальчиком Пашей за оградой, подальше от всевидящего ока сурового священника.
– Любить абстрактного человека легко, а чуть приблизишься, он тебя своим зловонием и отпугнет, – немного помолчав, проговорила Маша. – Это карамазовская идея.
– Ты о чем?
– Да о том, что на расстоянии мы все белые и пушистые. Об этом говорил Иван Карамазов у Достоевского. Что любить ближнего невозможно. Ну, по крайней мере, того, кто рядом. Чтобы полюбить человека, нужно, чтобы тот спрятался, а чуть покажет лицо свое – все, пропала любовь. Согласитесь, знакомая схема.
– Безусловно, в этом что-то есть.
– Да.
Батюшка чуть кашлянул, подавляя неудовольствие. Сдержанно произнес:
–Моя любовь – в служении. Во время службы действительно все по-другому. И зря ты, Мария, иронизируешь на этот счет. В ежедневном служении. Часто через не хочу. И через не могу. Прежде всего, в этом. Нужно просто делать свое дело, а там все приложится.
– Да, возможно… Но служение – это так красиво, возвышено, идеально. Люблю идею, но ненавижу вонище изо рта и запах кислых щей.
– Не передергивай, – отец Петр вздохнул, уже заранее зная, чем кончится эта некстати возникшая дискуссия. Маша доведет его до раздражения, и столь мирно начавшийся вечер будет окончательно испорчен. – Речь идет не о вони, а о грехе, – устало проговорил он. – Хотя… это тоже вонь. Только духовная. Приближать к себе кого попало, согласись, опасно. В дом священника могут быть вхожи далеко не все…