Шрифт:
Если бы глаз мог видеть демонов, населяющих Вселенную,
существование было бы невозможно.
Талмуд, Берахот, 6.
С похорон Лили минуло несколько недель. Поздняя осень медленно вступила в Меровинг, золотисто-багряная листва осыпалась с древесных ветвей, ноябрьский воздух стал как-то призрачнее и прозрачнее. На настенном календаре Хамала чернела цифра '25'. Охрана в замке была усилена, после одиннадцати по коридорам ходили надзиратели.
Гиллеля распоряжение декана нисколько не обеспокоило. Он и так просиживал в своей комнате дни и ночи напролёт. Осторожно перелистывал рулоны ветхих свитков, иногда что-то писал, иногда подходил к окну и подолгу смотрел в серое небо. Приближение зимы почему-то всегда нервировало его.
Хамал открыл тяжелый свиток, за который покойный отец заплатил несколько сотен гиней, наткнувшись на него в Лондоне. 'Бог читает Талмуд стоя...' Пытался вдуматься в содержание, но понял, что это бессмысленно. Что-то коробило и мучило его, душу тяготила изнуряющая тоска и не давала покоя. Что с ним? Гиллель отложил свиток. Потом из запертого шкафа, дважды проверив запоры на двери, извлёк инкрустированную серебром шкатулку с надписью на древнееврейском. Погрузил пальцы в мерцающее сияние драгоценных камней. Он знал и чувствовал их, как никто. Собранные вместе, они одновременно околдовывали и успокаивали. Он вертел в тонких пальцах ярко-зеленый хризоберилл и фиолетово-красный уваровит, блестящий сухо, как налет в винных бочках. Изумруды и рубины он не любил за излишнюю яркость. Топаз опошлился на мясистых мочках толстых лавочниц, жаждущих задешево увеситься драгоценностями. Только сапфир не продался. Токи его вод ясны и прохладны, но при свете лампы - увы, его пламя гаснет. Нравился Хамалу своим порочным свечением и цимофан, опалы были хороши неверностью блеска, зыбкостью тонов и мутью, но слишком обманчивы и капризны. Бриллиант хоть и завораживал Хамала, но, Боже, как он опошлился с тех пор, как им стали украшать свои руки торгаши! Все опошляется. Даже совершенство. Нет. Не то. Всё не то.
Что-то услышанное совсем недавно вонзилось в душу, словно заноза, и мучительно ныло. Что?
Хамал вспомнил встречу с Эрной. Мерзавка и шлюха. Он был задет и взбешен её мыслями о нём, но не это угнетало его. Гиллель погрузился в воспоминания. Три года назад он снял дом в Париже, и принимал у себя женщин в будуаре цвета индийской розы, сияние которого омолаживало кожу блудниц, поблекшую от свинцовых белил и увядшую от ночных излишеств. Он жаждал испить чашу самых ядовитых плотских безумств - но чертово неизбывное понимание самых потаенных мыслей последней из кокоток убивало его. Он перестал волноваться женщинами, однообразие ласк приелось и опротивело, тоска понимания сокровенного неизбежно одолевала. Чувства его впали в летаргию, и только опуская на спину девки в лупанаре кнут и слыша её визг, он ненадолго оживлялся.
Тут Хамал осознал наконец странное обстоятельство, ставшее причиной его внутреннего беспокойства. Это был Митгарт! Митгарт вчера рассказал ему, что вытворил в борделе Нергал: привязал к кровати какую-то несчастную девку, издевался и чуть не запорол её до смерти, мадам Бове была в гневе, кричала, что тут ему не Париж, где можно позволить себе любую мерзость, но он заткнул ей рот оплатой по тройной ставке. Хамал ненавидел Нергала, но, слушая скабрезные и мерзопакостные подробности происшедшего, которые Бенедикт описывал с чувством и смаком, неожиданно почувствовал себя ещё хуже, чем после инцидента с Эрной.
Подумав немного, Гиллель тщательно запер шкатулку и спрятал её, потом осторожно выглянул в коридор. Уже пробило одиннадцать. Тишину нарушали только завывания ветра да шорох обледенелых ветвей за окнами. Надзирателя не было. Хамал замкнул дверь, прошёл несколько шагов и постучал в комнату Ригеля. Он был почти уверен, что Эммануэль у Мориса, но тот оказался у себя. Ригель выглядел утомлённым и немного встревоженным, но, увидев гостя, улыбнулся и жестом пригласил его войти.
Гиллель тоже улыбнулся.
– Я не отвлекаю вас, Эммануэль?
– Нет, я не занят. Вы хотели поговорить?
– Да...
– Хамал сел на краешек кресла, и неожиданно спросил, - ...кто вы по национальности, Ригель?
Ригеля вопрос не смутил, но он несколько опешил. Потом неловко потер лоб ладонью и растерянно улыбнулся, пожав плечами.
– Моя бабка была, судя по всему, француженкой, но, мне кажется, её муж, мой дед, был испанцем. А кто была моя мать - я не знаю, но я говорю на испанском и понимаю по-итальянски и, возможно...- Он горестно пожал плечами.
– Я рано осиротел. Но мое обучение здесь кем-то было оплачено. Мне так и не удалось узнать, кем. Хочу думать, что родителями.
– А я - еврей, вы знаете это?
Внимательно посмотрев на Гиллеля, Эммануэль кивнул.
– Разумеется. Морис говорил, что ваш отец был талмудистом, а дед - ювелиром. Но даже если бы он этого не сказал...в ваших глазах - синайская пустыня...- Он осёкся и улыбнулся растерянно и виновато.
– Простите, я, кажется, обижаю вас.
Хамал покачал головой. Гордый и высокомерный, ранимый и обидчивый, он нёс бремя своей национальности как хоругвь и клеймо одновременно. Но Ригелю, что бы тот ни сказал, Хамал, не понимая почему, прощал всё. Впрочем, в последнее время - понимал. Он ощущал какую-то непонятную тягу к этому странному юноше, чьи мысли были непостижимо высоки, а поступки зачастую просто необъяснимы. Его общество радовало Гиллеля, подавляло хандру и успокаивало нервы. Он даже заметил, что немного ревнует его к Морису де Неверу, и сама их дружба вызывает его зависть.
Гиллель не собирался откровенничать с Ригелем и открывать ему душу, этого он не сделал бы никогда и ни с кем, но даже простая возможность поболтать с человеком, в чьем кристальном благородстве он был уверен, была сегодня необходима Хамалу. Кроме того, от Эммануэля ему не приходилось скрывать свои экстраординарные дарования. Он с удивлением понял, что это странно облегчило его душу: не приходилось напряженно думать, опасаясь выдать свое понимание чужих мыслей. Хамал расслабился.
– Нет, не обижаете. Вы знакомы с Талмудом?