Шрифт:
— Ох, грехи, грехи наши!..
— Дамские, смею заметить. Настоящие мужчины выше греха. Вы — настоящий?
— Да как вам сказать... Фронтовой поручик.
— Ну, это уже кое-что... хотя Борис Викторович полковников ко мне обычно присылал... Не удосужились?
— Не успел. Сами понимаете, р-революция!
Патин с очень рискованным нажимом произнёс это слово, но Кир Кириллович воспринял его по-домашнему:
— Да, революция. Она меня из Питера прогнала на рыбинские хлеба, а вам погончики подмазала. За год-то, да на фронте, до подполковника, поди, дослужились бы...
— ...если бы немецким штыком мудя не распороли!
— Ух, поручик... Из нашенских? Из пошехонских?
— А что, заметно?
— Да как же — по мудям-то! Ну кто другой так выражается?
— А Лука-то? Лука Мудищев? Бессмертное песнопение греховодника Баркова! Лучшая окопная музыка. В каждой роте под первым номером числился.
— У-у, поручик, да вы и сами грамотнейший греховодник. Считайте, что я ваш неизменный лекарь. На всю оставшуюся жизнь.
— Кто знает, Кир Кириллович, кто знает... Жизнь нынешняя в девять граммов и всего-то, а?
— Предпочитаю — в сто, — не принял его тона доктор и привычно задёргал дверцами буфета. — Штанцы-то пока подтяните, мы её, заразу, пока с наружности погоняем, так, поручик?.. Как вас прикажете называть? Мы ведь в Питере и не познакомились как следует.
— Приказывать уже отвык, а потому прошу: Андрей Тимофеевич. Опять спрашиваю: не узнаете?
— Ну, как не узнать, хоть и при бороде, — дёрнул он е такой силой, что не только эту бородёнку, но и собственные запущенные и отвисшие, бакенбарды мог оторвать. — С приездом в славный град Рыбинск, купеческий, а сейчас и беженский. Но — вопросов не задаю... под трезвую-то руку, без настроеньица.
Слава богу, настроеньице быстро звоном по столу раскатилось. В две минуты «Смирновочка» с шекснинской обновочкой. Наголодавшись в Питере и в Москве, Патин в горенке у Капы успел, конечно, и стерлядочки, наловленной ещё Ваней-Ундером, вкусить, но здесь-то. К копчёной стерлядке и судачок, и балычок, и чёрная икорочка. Ещё и с извинительной усмешечкой:
— Уж пока так... Как подзакусим, можно и горяченького чего. Жены, как изволите сообразить, и здесь не держу пока, но прислужница имеется, — как без услуженьица? Ваша питерская знакомая. Не оставлять же комиссарам на съедение!
Он и сейчас ещё ваньку валял, но добродушно и необидно. При такой негласной профессии — как же иначе? Патин начинал понимать его, радуясь, что штанцы-то пока на ремне держались. Доктор вроде как и позабыл про свои прямые обязанности, самозабвенно правил закуску:
— Что, получше, чем в Москве? Уж про Питер и не говорю! Даже я, при моей-то богатейшей клиентуре, стал селёдочкой ржавой пробавляться, как вам это нравится? — Он незаметно и вторым звоном прошёлся. — Нет, думаю, трипперы трипперами, а я покорнейший слуга настоящей закусочки. Что делать, поизбаловался. Когда человек перед тобой без штанов, изволите понимать, он уже и не полковник, и не генерал, и не граф, и не министр, и не комиссар нынешний — просто задрипанный греховодник, который всей мужской сущностью как хлыст осиновый трясётся. Ну-ка, проговорись! Но — не бывало такого случая. Все знали, и всё это ценили. Когда уж там было скупиться? Я ничего лишнего не запрашивал — мне в полной мере от графских и министерских, да и от нынешних комиссарских щедрот со спасибочком отваливали. Да, поручик... виноват, Андрей Тимофеевич, так-то лучше? Лучше, конечно. Какие в наше время чины! Вот и я сбежал, от нынешних-то голодных чинов, от ржавой селёдочки — к родимой шекснинской стерлядочке. Что, хороша? — с пониманием осмотрел он вздетый на вилку кусок.
— Хороша, — Патин отозвался. — Тут ведь у вас всё красное да с белым помешалось. Поди, наперебой несут?
Он опять одёрнул себя, мол, не зарывайся так далеко-то, но Кир Кириллович и это не стал скрывать.
— Ну, хоть и не совсем наперебой, а, бывает, сходятся на порожке... и красное с белым, и тайное с явным... Денежки, особенно злотенькие царские, все на один цвет, живительный. Под балычок, Андрей Тимофеевич?
— Под балычок, Кир Кириллович!
Так у них ладно и складно пошло, что про штаны вконец позабыли. Какие штаны, если вскоре и прислужница явилась. Патин вполне оценил вкус доктора:
— Ба! Та самая?..
— Самая... самая лучшая. Плохих не держим, — со свойской простотой прошёлся по спине поглядывавшей на Патина прислужницы. — Но... милая Авдюша! — в шутливом ужасе воскликнул он. — Кому ты глазки строишь?
— Мью... Ан-рю... — не дрогнув, раздельно и старательно промычала она и запросто, как к давнему знакомому, присела ему на колени.
Доктор хотел что-то сказать, но послышался негромкий, явно условный бой старинного бронзового молоточка, — теперь-то и Патин заметил его над входными дверями гостиной, — этот мелодичный бой сорвал доктора со стула и увёл куда-то на выход, а потом и ещё дальше.
На коленях сидела совершенно, собственно, незнакомая докторская прислужница, перебирала пальцами неряшливо отпущенную бороду и твердила своё, непонятное:
— Мью, мью?..
Патин кое-что повидал во фронтовых австрийских и жидовских местечках, но тут уж было чёрт знает что!..
— Слышать-то ты слышишь?
Она охотно, радостно закивала подвитой, аккуратной Головкой, всем своим видом подтверждая.
— Да, но откуда ты моё имя узнала? — догадался Патин, что «Ан-рю» — это он сам и есть.